– Не трогай! – тонко завизжал Егор.
Отец остановился и повернул голову к настежь распахнутой двери, где младший сын, сцепив кулаки, дрожал так сильно, что свирепый человек не просто видел – чувствовал дрожь кожей.
– Пшел вон… – прохрипел отец, тяжело дыша.
И снова бесшумная боль – градом глухих ударов, куда придется. Кровь – на костяшках кулаков отца, на лице, на теле Максима.
– Не тро-огай… – ревёт Егор.
Внезапно все остановилось: отец замер – посмотрел на шею старшего сына, и пока парень с сопением, бульканьем отплевывался и пытался дышать, отец навис над ним, всматриваясь, вчитываясь. А в следующий момент отец одним рывком содрал с Максима рубашку и, отбросив её в сторону, как бесполезную тряпку, достал из кармана армейский перочинный нож, который всегда носил с собой.
– Что ж ты не дописал, щенок… – пропыхтел отец.
А потом было много боли и крови. Егор опустил голову вниз и, переминаясь с ноги на ногу, беззвучно открывал рот, сжимая кулаки до боли. Нос в пол – он не мог смотреть. Но и уйти не мог. Ни уйти, ни помочь.
«Максим бы ни за что не бросил меня», – Егор смотрел в пол, топтался на месте. – «Максим бы не бросил».
И зажмурившись, он слушал, как кричал брат, чувствовал, как быстро наполнялся спертый воздух комнаты запахом соли и металлическим послевкусием на губах. Ни уйти, ни помочь. Он не поднимал голову. Он боялся открыть глаза, слушая голос боли и безмолвие ненависти, зажмурившись, потому что безумно боялся увидеть брата в…
***
…крови: одежда, руки, шея, лицо. Замираю – доли секунд волнами разрядов по сетке нейронов кругами по воде расходится, разбегается пауза, сочиняя, собирая воедино образ… Время срывается с поводка, адреналин – в кровь, и мое тело взрывается каскадом фейерверков: заходится сердце, легкие, обезумев, пускаются «в разнос», зрачки раскрываются, стараясь вобрать в себя окружающий мир. Язык по сухим губам:
– А где Римма? – шепчу я.
Лед – волной от нутра к коже – испарина накрывает меня мерзким холодом. Он сидит на краю кровати, рассматривает свою правую ладонь, и в скупом свете прикроватной лампы я различаю порезы и ссадины, разбитые нижнюю губу и правую бровь, раскуроченные костяшки рук. Он поднимает на меня глаза:
– А зачем она нам?
Глаза-ножи – искусно заточенные лезвия. Тонкий серп блика по кайме серой радужки глаз – это оно: усовершенствованное, отточенное, доведенное до безупречности наследие его матери. Полноватые губы в знакомой ухмылке тянут уголок вверх, а затем – улыбка, как укол – подарок отца. Сверкнули клыки, и в полумраке спальне – низкий, утробный рокот чистейшей ярости и легкий, прозрачный, хрустальный перезвон безумия.
Я делаю шаг назад. Он внимательно наблюдает за мной. Медленно задирает нос, выворачивает шею, хрустя позвонками…
Резко – оборачиваюсь, срываюсь – в открытую дверь. Мне в спину летит безумие, таким искренним смехом, что кишки заворачиваются в узел:
– Началась самая…
По лестнице с грохотом, скрипом и стоном деревянных половиц под ногами. Я – внизу. Голова звенит пустотой, оглушает грохот сердца в ушах…
– Ты тоже соскучилась… – звучит с верхнего пролета лестницы, – …по Сказке? – голос с наслаждением тянет сумасшедший последнее слово.
Пролетаю комнату первого этажа, в узкий коридорчик – дверь, прихожая, еще одна дверь: прохлада, свежесть и тьма встречают меня, холод пробирается под тонкий халат – ночь раскрывает объятья. Самая древняя лгунья, как ты вывернешься на этот раз? Как приукрасишь? Позади скрип двери в прихожей. Я срываюсь, босыми ногами бегу по бетонной дорожке, к углу дома, огибаю – в посеребренной тьме вырастает огромный GL, похожий на гигантского жука. Открывается входная дверь, и голос, невыносимо родной, чужой до дрожи хрипло кричит во мрак обитаемого острова:
– Самая трудная и высокая любовь – это жестокость4.
Босыми ногами по гальке – она выдает меня, и я сбавляю скорость, крадусь. Мои шаги едва слышны, когда я оказываюсь у водительской двери. Его голос звенит восторгом, оживляя хрустально-черный воздух ночи. Приближается, становясь громче:
– Знаешь, когда эта книга была написана?
Дергаю ручку, но дверь не открывается. Откуда-то слева, совсем близко звучит:
– В 1920 году.
Хватаюсь за ручку задней пассажирской, но не успеваю проверить – из-за угла возникает черная тень. Отступаю, обхожу авто сзади, выглядывая из-за задней двери. Вижу, как его тело рисует грацию, движениями сильных рук, расслабленных плеч, поворотами головы на гибкой, сильной шее, бесшумными шагами.
– Почти век прошел, и люди… – его голос источает ледяное безумие легкостью тона, нежностью хриплого молодого голоса, – …всё забыли. Всё перепутали, всё переиначили, и теперь сахарный сироп принимают за любовь. Между прочим, вполне искренне. Против шерсти – ни-ни! Только гладить, только холить, да почаще, и без лишних вопросов. Наверное, поэтому ты не видишь…
Грохот металла – по капоту, крыше. Вскрикиваю, отшатываюсь: поднимаю голову – он стоит на крыше внедорожника, и, глядя сверху вниз, говорит:
– …как сильно я люблю тебя