Сидели на скамье под розовой монастырской стеной, наворачивали пирожки с «курой-не-дурой», и смотрели вниз на медленную речку Каменку, на серо-бурые островки деревенских крыш среди меди и киновари оскуделых, но всё ещё прекрасных крон, на арочно-белый, женственный, парящий над долиной Покровский монастырь. Издали, с этакой высоты, он казался нарисованным кем-то из холуйских мастеров.
Интересно, думал Стах, прыгнуть бы так лет через двадцать пять прямиком на эту скамью: много ли изменится вокруг, и там, внизу? Купола, деревня, луг – это всё неизменно… А мы с Дылдой? Мы точно не изменимся – чего нам меняться. Ну, может, у меня пара морщин добавится или лысина начнёт пробиваться. Но только не моя Дылда, нет! Она всегда будет… такая… Она всегда – будет! – сказал он себе, вспомнил минувшую ночь и мгновенно поплыл в горячем облаке пыхнувшего сердцебиения: представил, как они всю жизнь вместе – ненасытно, ярко, жадно… – она никогда ему не надоест!
– Ты о чём думаешь? – спросил, глядя на неё сбоку: профиль у неё простой такой, девчачий, какой-то очень… среднерусский. Волосы сегодня заплела в простую косу (незачем приукрашиваться – в монастырь едем, не на дискотеку), так что выглядела и моложе, и как-то… простонародней, что ли. Кофточка на ней была мамина, синяя-домашняя, она её носила для памяти, говорила: «чтоб мамино тепло не ушло», а джинсы потёртые, слегка даже мешковатые. Если б не эта золотая масть, думал он, не жаркие пчелиные глаза, не этот рост… и это… и это – всё! – то моя Дылда была бы совсем незаметной.
– Я думаю: какая жизнь огромная, – тихо отозвалась она, – и какие мы блошки мимолётные по сравнению… – кивнула на Покровский монастырь и повернулась к нему: – Правда? – в глазах почему-то слёзы, а брови роскошные, тёмно-медные, и скулы высокие – распахивают лицо, как церковный складень… а подбородок маленький и упругий, как на иконах.
«Ты моя красавица…» – подумал он. Вслух задумчиво повторил:
– Ты! Моя! Красавица!
И как давным-давно, на дне рождения Зинки-трофейки, она согласно склонила голову, и серьёзно отозвалась:
– Хорошо…
Коля, похоже, подумал теми же словами, ибо, спустившись к ним по ступеням звонницы, остановился и чуть ли не осудительно протянул:
– О-о-й, какая! какой колокол… звонкий! – и все трое рассмеялись.
Мама послала Коле целый баул батиных
– Ух ты! – обрадовался Коля, принимая баул. – Целое приданое. Свезло. Может, женюсь…
И сразу повёл их наверх, в звонницу, «пока турист не набежал», попутно рассказывая про сооружения, из которых она состоит, и когда какое было построено, и про каждый из семнадцати колоколов, подвешенных в арках звона. Надежда просто смотрела на мощные старые липы с вороньими гнёздами, на почти игрушечную ротонду, сидевшую посреди газона, и на дорожки, засыпанные тёртым кирпичом.
Оказываясь в новом месте, выслушивая рассказы и объяснения экскурсоводов, она обычно не запоминала даты, а исторические факты всегда перемешивались и гасли в её памяти, как в догоравшем костре. У неё память была другая: звонкая, пахучая, удивлённая; смешливая или рыдающая…
На сей раз Коля, в виде особой привилегии, разрешил им стоять под самым большим колоколом. Когда, скинув куртку, он направился к своему «пульту управления», Стах вдруг обернулся к Надежде и схватил её голову – как батя когда-то, – плотно закрыв ей ладонями уши. Она упрямо дёрнулась, пытаясь освободиться… но тут грохнуло адским подземным гулом, сотряслась земля, качнулось небо, пронеслась над головой пылающая синим огнём колесница, громы покатились