– Так, это… удар её ударил, Сташек, – робко ответила на его ор тётя Маша. – В Народной мама, и дело неважнецкое… Я утром зашла соли попросить, а она – на полу, у двери, в ночнушке. Видать, пыталась до людей доползти, даже дверь успела отворить. Долго лежала… Ребята из «скорой»… они по-медицински говорили, я не поняла. Что-то с мозгом… нехорошее. Укол ей, конечно, сразу сделали, какой-то
К себе в комнату он метнулся только за деньгами и паспортом, сверзился вниз по лестнице, на ходу натягивая свой знаменитый полушубок, укороченный и ушитый из железнодорожного тулупа. Толкнул дверь на улицу, выбежал в колючий снег, в мороз, опаливший лицо ледяным ожогом. И немедленно студёная воронка боли втянула, закрутила-понесла, не давая ни думать, ни вдохнуть: метро, вокзал, сложенный бланк телеграммы в заледенелой руке, беспамятный напор в очереди за билетом и готовность врезать первому подвернувшемуся. Такого не оказалось.
Добыл место в плацкартном, на которое даже не присел, всю дорогу мотаясь по вагону, выскакивая в морозный тамбур, закуривая, сминая сигарету и тут же закуривая новую…
Впоследствии он довольно часто думал о природе времени: о том, как искривляется оно в минуты и часы потрясений, как распадается, осыпается кусками отсыревшей штукатурки или растягивается гнусной резиной – до бесконечности. То ему казалось, что поезд невыносимо тащится, и он мычал от ненависти к кому-то неопределимо враждебному, кто тормозил, не пускал, не переводил стрелок на путях… А то вдруг (задремал, что ли, стоя, с сигаретой в руке?) к нему, стоявшему в тамбуре, привычно выкатились в сумраке студёного утра верзила-тополь, водонапорная башня родного вокзала, здание станции – всё в кипящей снежной каше, – и тут помнилось, что дороги всей минуло часа полтора. Вот, видишь, как вышло, подумал: никто тебя и не встречает…
Мелькнула крыша их дома; и на минуту не заглянув туда, прямо со станции он кинулся в больницу.
А ведь совсем недавно, год всего, после уроков он приходил сюда, как на работу, к Вере Самойловне. Сколько его шагов тут проложено-запутано – сквозь ворота во двор, по вестибюлю (фикус – кафель – окошко приёмной – пустая каталка – ряды стульев у стены) – на второй этаж…
Он и взлетел на второй этаж, и прямо в коридоре столкнулся с Алевтиной Борисовной. То был обход, она переходила от койки к койке – целый поезд составлен вдоль стен. Типичная зимняя, эпидемическая картина в любой отечественной клинике, уж он навидался на «скорой»: привезённых ночью температурных больных некуда класть. Неужели и мама в коридоре?
Алевтина Борисовна увидела его, подозвала кивком:
– Быстро добрался… Мама – в третьей, я распорядилась, чтобы устроили, хотя видишь, что в коридорах творится. Иди, побудь с ней, посиди рядом. Что тут сказать…
– Это инсульт?
– Острый инсульт. Видимо, долго лежала без помощи. Парез правой половины тела и… – она сочувственно глянула на него: – Прогноз плохой, Стах, обнадёживать не стану. Она без сознания, под капельницей, хотя, сам понимаешь, особо тут делать нечего: глюкоза, физраствор, гемостатики даём… Ну и кислород…
Он стоял на пороге палаты, первые две-три секунды растерянно переводя взгляд с одного лица на другое. Не узнавал, не видел мамы!
Наконец узнал, вернее, заставил себя узнать: мама лежала на первой койке у стены, как войдёшь – направо, и, в общем, это уже была не мама. Старуха с отёкшим лицом и скошенным на сторону ртом. Она бы ему мёртвой показалась, если б не тихо вздыхавшие трубки кислородной подачи.
Перемена была страшной и необратимой, только волосы её – смоляные, с яркой сединой последних лет, прекрасные по-прежнему, – были рассыпаны по подушке вокруг головы, как у Медузы горгоны.
Он подошёл, проверил иглу капельницы, натянул одеяло на угловато задранное плечо в больничной рубахе… Делать тут особо нечего, как абсолютно верно заметила Алевтина Борисовна, и прогноз плохой; он понимал это слишком хорошо, видал подобные случаи за месяцы своей работы на «скорой»… Но внутри всё безмолвно рычало и обрывалось – будто кто безуспешно пытался завести мотор застрявшей в кювете машины.
Он опустился на стул возле койки и сказал себе: всё. Просто сидеть. Просто ждать… неизбежного. В случае мамы – невероятного. Невозможного!
И вновь за окном палаты в заснеженных ветвях липы кувыркались какие-то птахи, тяжёлый свет больничных ламп заливал палату, по которой двигались люди, кто-то храпел, кто-то выносил утку из-под больной; одна нянечка сказала другой: «Ли-ид, а ты всё-тки взяла тот мохеровый лапсердин дорогущий?»