Этот приговор, вступивший в законную силу, так и остался бы, вероятно, известным лишь тем, кого он впрямую касался, если бы ходатаи не переусердствовали, не стали обвинять суд в формализме, в нежелании «служить общественным интересам». Несколько анонимных писем с таким содержанием поступило и в «Литературную газету». Письма выглядели весьма убедительно. Хотелось откликнуться, помочь «жертве судебного произвола». Но брезгливое отношение к анонимкам этому помешало. Сюжет, однако, запомнился: талантливый спортсмен, защищавшийся от хулиганов и по навету угодивший в тюрьму.
Как-то я рассказал его на одном совещании, и сидевший рядом работник прокуратуры спросил, не о деле ли Копытина идет речь. Так неожиданно замкнулся круг, а содержание анонимок предстало совершенно с другой стороны.
Я знал, что Копытин отбывает наказание, — стало быть, прежде всего надо было его разыскать. Но оказалось, что в поиске нет ни малейшей нужды: с мая прошлого года осужденный уже дома. С мамой и папой, женой и ребенком. Принимая во внимание, что Копытин «внешне опрятен и в обращении вежлив», а также то, что «вину в содеянном преступлении признает, искренне раскаивается» (а это, как мы знаем, чистейшая ложь), Центральный районный народный суд (тот самый, который избавил Копытина от справедливого наказания) освободил его условно-досрочно в тот самый день (ни на день позже!), когда истекла одна треть срока, определенного приговором. Борца направили «для трудоустройства» в ДСО «Динамо», потом предоставили отпуск и вообще в обиду не дали.
Вид у него был вполне пристойный, впечатление он производил неплохое, разговаривал спокойно и даже корректно. Бортников же, напротив, был раздражен, беседу поддерживал неохотно, сказал, что от этой нервотрепки устал и мечтает лишь об одном: поскорее все забыть.
Сравнение было никак не в пользу жертвы. Да и мать Бортникова, Мария Павловна, приняла спецкора в штыки, крича, что никому больше не верит и что все заодно — против ее Павла. Напротив, мать Копытина, Любовь Алексеевна, проявила выдержку и спокойствие, осторожно выбирала слова и ни разу не повысила голоса. Она — в этом не было никакого позерства — тоже переживала за сына: только-только ей удалось его вызволить «оттуда», и вот он опять на виду… Любовь Алексеевна сказала еще, что сделала для Бортникова больше, чем кто-то другой: носила в больницу сверхкалорийные продукты, даже деликатесы, доставала лекарства, но та мать своему сыну добра не желала и от всех этих благ отказалась.
Я понимал, что внешнее впечатление бывает обманчивым, что раздражение человека, вернувшегося с «того света» и замотанного судами, легко объяснить, что сплошь и рядом даже опаснейшие преступники милы, обаятельны, приятны в общении. Но вместе с тем я еще понимал, что нет человека, не имеющего права на милосердие, что мудрость не только в умении наказывать, но еще и в умении прощать, что литератор во гневе, с обличительным пафосом, не знающим полутонов, выглядит странно. Если не хуже…
Почему же тогда так трудно укротить этот пафос? Почему, забывая о снисхождении, приходится говорить о каре? Думаю, потому, что гуманность, без которой вообще немыслимо правосудие, плохо вяжется с беззаконием. Потому что она уместна, когда ее ждут, склонив повинную голову, а не вырывают силой, топча потерпевшего и унижая его.
Нет, такой «гуманизм» меня что-то не радует. Потому что никакой это не гуманизм, а просто-напросто издевательство. Быть снисходительным к тому, кто решил выплыть, добив искалеченного им же человека, — не значит ли поощрять зло? Дать возможность пособникам и покровителям вывернуть истину наизнанку — не значит ли унизить тех, у кого нет покровителей и кто выбирает в жизни только прямые пути?
И оттого мы вправе спросить: а законно ли — не по видимости, а по сути — досрочное освобождение осужденного? Ведь вины своей в умышленном преступлении он не признал и раскаянием не отличился.
Мы вправе спросить: почему Юрия Козинцева не сочли пособником хулигана, не привлекли к ответу даже за бесспорное преступление, фактически судом установленное, — за лжесвидетельство?
Мы вправе спросить: почему не дано решительно никакой оценки — ни юридической, ни даже моральной — поведению тех, кто шантажом и угрозами склонял свидетелей к обману следствия и суда?
Мы вправе спросить: что это за спортсмены и тем более воспитатели юных спортсменов, которые тяжкое преступление, сломавшее жизнь человеку, именуют «отсутствием спортивного хладнокровия»? Что это за руководители таких воспитателей, для которых рукоприкладство, «суперменский» культ силы в какой бы то ни было мере совместим с благородным, чистым, истинно человечным Большим спортом?