А жизнь действительно не сложилась. И добро было, и внимание, и забота. И — любовь. Но не было детей, а он мечтал о потомстве — большом, суматошном, горластом, как водится по старой традиции в здешних краях. И не он — жена сказала ему: появится на пути другая — я тут же уйду, чтобы ты мог создать семью, о которой мечтал.
Но «другая» не появилась — появилась Соня. Он читал ее записки с признанием в любви — и не мог сдержать улыбки. Он слышал ее шепот, ее призывы прийти на свидание — и пожимал плечами. Он смотрел в ее глаза — и поражался, как эта птаха у всех на виду не таит ни мыслей, ни чувств.
Что правда, то правда: любовь красивой девчонки льстила ему. Поднимала в собственных глазах. Вселяла надежды. Он подтрунивал над собой и над нею, но — не обрезал, не отверг, не пресек. И лишь однажды — она себе позволила вольность — он понял, что дело зашло далеко: не отводя взгляда, без малейшей улыбки, Соня сказала, что хочет пройти с ним рука об руку через всю жизнь и стать матерью его детей — целой ватаги ребят. Таких же умных, как он. И таких же красивых…
Ему бы одернуть ее, поставить на место, даже высмеять, что ли… А он ошалел. Именно так — ошалел, точнее не скажешь. Ходил и ходил по ночным вымершим улицам, знойным и душным. Ходил и ходил — строил планы на жизнь. И решил: значит, судьба.
Потом еще были месяцы торопливых встреч, обмен взглядами, короткие, словно бы невзначай, прикосновения рук…
…В тот вечер она пошла в кино, но посреди сеанса вдруг сказала подругам: «Что-то болит голова, пойду лучше домой». А пошла не домой — прямой, освещенной дорогой, но темными закоулками, в обход, в сторону: случайным маршрутом, как потом будет сказано на суде. В конце «случайного» маршрута столь же «случайно» (шел двенадцатый час ночи) ей встретился Василий Антонович. У него был ключ от комнаты, где обычно занимались кружки: драматический, хоровой… И этим ключом он запер дверь изнутри.
А наутро весь поселок уже знал о ее позоре. Примчался дядя, брат матери, взял «бразды» в свои руки. Завертелась машина: участковый, понятые, эксперт… Соня плакала, умоляла «не раздувать дела», клялась, что любит, что они поженятся и уедут. Но дядя в «сантименты» не верил, на жизнь смотрел «жестко и прямо». Это он ее вывел на улицу и провел, как сквозь строй, мимо односельчан, и она увидала не только насмешки, но и указующие персты — в смысле буквальном, а не переносном.
Вот тогда-то она и решилась. Предала себя и его. Отказалась от первых своих показаний и сочинила другие. Это преступник, сказала Соня. Он преследовал меня, обманул, использовал силу. «Соня, да ты слышишь, что говоришь?!» — воскликнул он уже на суде, но она на него не взглянула. Уставилась в пол и твердила, твердила: прошу наказать… по всей строгости… он — преступник…
Суд сначала отверг это странное обвинение — слишком зияли противоречия, слишком ничтожными были улики, слишком многое говорило против. А потом был новый суд. Новые судьи. И приговор тоже новый: краткий, решительный и бескомпромиссный. Приговор, уместивший драму в несколько строк: двенадцать лет лишения свободы в колонии усиленного режима.
Первое письмо получил не я, а Василий Антонович. Получил в колонии, где покорно нес свою кару.
«…Прошел год. Я несколько раз начинала Вам писать, но не могла закончить письмо. У меня не хватало совести, мне стыдно писать. Но сегодня я дала себе слово отправить письмо… Весь год я не могу найти себе места, не с кем поделиться, некому рассказать, никто мне не поможет… Проклинаю себя за ложь, которую наговорила на суде. Вспоминаю встречи с Вами и наши разговоры, ведущие нас к счастью. И нашу любовь, перед которой мы не устояли и из-за которой оказались в таком невыгодном положении. Только Вы мне скажите: а Вы правда меня любили или все это была игра? Все равно я Вам снова признаюсь от всего сердца: я Вас полюбила как своего самого верного друга. Я совсем не могла без Вас. Я думала, что в дальнейшем мы останемся вместе. И никого я не полюблю так крепко, как Вас. Что мне теперь сделать, чтобы помочь Вам и себе?.. Василий Антонович, клянитесь мне, что Вы ничего не будете писать моим родителям о нашей переписке. Клянитесь! Пусть они ничего не знают. Сделайте это ради меня и себя. Если они узнают, то Вы сами знаете, что будет… Напишите мне, что же нам теперь делать…»
Он написал. Это было не только лирическое, но и деловое письмо. А каким же еще ему быть? Ведь, казня себя и клянясь в любви, она оставалась на свободе. А он — в неволе, отторгнутый, обреченный, преданный человеком, в которого верил. Говорить о любви для него значило прежде всего говорить о возвращении домой. И он написал ей, отвечая на ее же вопрос: расскажи, как было на самом деле, — не маме и папе, а прокурору или судье.
Потом, когда она расскажет, прокурор и судья этот его совет назовут «нажимом». Решат на быструю руку: «заставил» обратиться с просьбой пересмотреть приговор. И никто из них не узнает (не захочет узнать!), что писала она тому, кто ее «заставлял».