Мне пришлось быстро переговорить с организатором, чтобы убедить его не останавливать концерт, не возмещать зрителям стоимость билетов и не отдавать ту самую троицу свирепого вида полиции, которая неожиданно появилась за кулисами. Договорившись о пятиминутной отсрочке в исполнении приговора, я дал Максу сигнал сыграть соло на ударных, во время которого все остальные должны были покинуть сцену. Мне удалось достичь цели — троица ушла, а вместо них появился Сонни. Вместе с Максом и столь же трезвым басистом он составил трио, выступление которого намечалось во втором отделении. Половину гонорара мы получили, Сонни играл хорошо, но ближе к концу один из нетрезвой троицы начал выбрасывать мебель из окон запертой гримерной. Приехало еще больше полицейских, и дебоширов увезли в наручниках.
Макс, Сонни и я до двух часов ночи колесили по Грацу на такси, пытаясь выяснить, где их держат. Я заходил в полицейские участки, говорил; «Schwarzers?»[113]
и получал в ответ лишь отрицательное покачивание головой, пока наконец мы не нашли музыкантов в средневековом замке, возвышавшемся над городом Ранним утром на следующий день я вытащил их из тюрьмы, заплатив 300 долларов штрафа за нарушение австрийского законодательного акта против «оскорбления публики». Мы направились в аэропорт, а потом в Париж. Все трое были изможденными, а запястье Фредди распухло от наручников. Кто-то спросил его, стоило ли оно того. «Нет, чувак, — сказал он. — Но почти что».Немного рискованно относиться к этому происшествию как к знаковому, но казалось, оно полностью соответствует общему изменению ситуации в тот год. Движение за гражданские права не завершилось, но энергия ранних шестидесятых рассеялась. Молодые белые активисты перенесли свое внимание на другие вещи: войну во Вьетнаме, наркотики, свободу слова Вместе с отходом белых либералов от дел черных пришло и неприятие их музыки. Кончилось тем, что наиболее раскупаемым джазовым артистом конца шестидесятых стал Чарльз Ллойд, саксофонист довольно среднего дарования. Он освоил игру в стиле мелодических восточных «вибраций», который пришелся по душе ребятам из зала
На следующий вечер после Граца, в Париже, я услышал самое неприкрытое выражение «черного гнева», перенесенное в музыку:
Ярость, с которой двадцать лет спустя была встречена ее регги-версия, сделанная Сержем Гензбуром, дает некоторое представление о том, что произошло тем вечером. Люди громко кричали и швыряли на сцену разные предметы; когда же слушающие попытались заставить недовольных замолчать, в зале возникли первые потасовки. Дон Эйлер в своих очках без оправы выглядел как занятый изготовлением бомбы анархист: суровый, аскетичный и отчужденный. Независимо от того, что происходило вокруг, он продолжал играть мелодию четвертными нотами сумасшедшей пронзительной резкости, при этом сохраняя свой прекрасный чистый тон. То, что в те дни люди дрались из-за музыки, было просто замечательно.
Эйлеры кончили плохо: наркомания, психиатрические клиники и самоубийство. По мере того как уходили шестидесятые, им было все сложнее находить работу. Они представляли музыкальное воплощение сдвига в сознании темнокожих: благодарность белым борцам за гражданские права начала шестидесятых переродилась в гнев «Черных пантер» конца десятилетия.
О большинстве этих изменений я читал, находясь в безмятежной отдаленности Лондона Будучи в этом городе, мы тоже были в определенной степени вовлечены в политические дела — например, в демонстрации на Гровнор-сквер против войны во Вьетнаме. Но все это казалось довольно «беззубым» по сравнению с теми битвами, которые происходили в Штатах.