— Дык какой я-от враг? Смешно, Новосельцев! Не с того конца ищешь…
— Значит, решил молчать? — Новосельцев накалялся, входил в роль, вскрасневшись лицом, только иззубрины шрама, проступив отчетливо, отливали известковой белизной. — Предателям, двурушникам никакие уловки не помогут, на то и карающий меч народа, и мы его опустим безжалостно… Ну!
— А ты не понукай, не запрег. И врагом да предателем не чести! Я за нее, Советскую власть, воевал, и ты тако знашь, Новосельцев! Память-от, поди, не отшибло?
Будто ужалили Новосельцева, теряя самообладание, рявкнул:
— Молчать! — Но, верно, поняв, что сорвался, вновь прошагал вдоль стола, гулко отстукивая сапогами, остановился. — Помню я или не помню… Разжалобить — тоже прием! Не выйдет! На то и враги, чтоб менять личину: сегодня они за Советскую власть, завтра — против. Завтра смертельные ее враги. И враги временно бывают на красных баррикадах.
«Вона как заговорил-то, студент!» — холодком отдалось у Петра Кузьмича, и тотчас мелькнула внезапная и крутая мысль — встать и уйти.
— Ну, дык так, — поднялся он со стула. — Токо мне не с руки больше толковать!
И, надвинув кепку, шагнул к двери. Новосельцев секунду был в оторопи, ошеломленный неожиданным его поступком, но в следующий момент взорвался:
— Назад! — Ив нервной торопливости зашарил по боку, а левой рукой давил на краю стола кнопку, не спуская глаз с остановившегося Петра Кузьмича, врастяжку бросал: — Не-ет, легко решил! Еще заговоришь! Скажешь и о себе и о компаньонах! Ишь, пошел! Не туда, видите ли, попал!.. Не-ет… — В дверях встал тот самый дежурный, что сидел у входа, невысокий, весь в ремнях, и Новосельцев выпрямился в струну: — Чистов, в камеру!
В пустой и полутемной одиночке с маленьким, под потолком, зарешеченным окном-квадратиком и табуреткой, прибитой к полу, Петр Кузьмич просидел до вечера, думая, что все, выходит, серьезнее, упек его Новосельцев, студент, ни за понюх табаку. И ни дома, ни в бригаде ничего не знают. Засов загромыхал, когда за окошком фиолетово сгустился вечер, и Чистов, плотно заперев проем двери, тускло сказал:
— Давай выходи! — И видя, что Косачев мешкал, должно быть, не сознавая еще, чего от него хотят, построжел: — Домой, говорю, иди.
В торопливости, уже по темному, грязными проулками добираясь домой, Петр Кузьмич терялся в догадках: что случилось, как все неожиданно повернулось? И не понимал, не находил маломальского ответа. Откуда ему было знать, какие душевные движения владели Новосельцевым тогда, в восемнадцатом году, в той саманной развалюхе-сарае, Новосельцевым — студентом, и теперь, почти двадцать лет спустя, — начальником горотдела НКВД? Нет, не мог он предположить, что тогда, вылезая из развалин навстречу разъезду, Новосельцев играл в беспроигрышную игру: если красные, то все оставалось в силе, складывалось по плану, а если белые, он бы открылся, кто есть, — не погибать же ему было бесславно.
Не знал Петр Кузьмич, что и теперь душевные движения Новосельцева не были случайными: он и теперь играл, как ему казалось, в беспроигрышную игру — мало ли как еще повернется с ним судьба, а тут рядом живой свидетель — бежали вместе из белого плена, блукали в степи, не сбросить со счетов — факт! А где те другие — полковник Лежневский и иже с ним, — поди найди их в случае чего! А ему и о прикрытии думать. Все должно быть предусмотрено, заблокировано, комариному носу не просунуться. А то, что он подержал Косачева, припугнул, не беда, в его же, Новосельцева, актив зачтется: бдителен, принципиален — своего товарища, с кем бежал из поезда, с кем вместе чуть не погиб, — не пощадил, взял, когда пало подозрение. Но и разобрался, отпустил — тоже козырь в его пользу, да и Косачев, в случае чего, как свидетель копытами будет рыть землю за него, благодетеля…
Приходили, отвальной каменной глыбой придавливали мысли о сыне — тотчас становилось удушливее, сердце в неверном рывке сбивало ритм и словно бы исчезало, растекалось: ударов не было слышно.
Первенец. Сын, Савка, Савелий… Вот кто нужен был ему сейчас рядом, мог стать его духовной опорой, да, знать, не судьба, не как у всех добрых людей получилось-вышло.