Среди черных от копоти и мокрых женщин стоял, как я понял из разговора, председатель колхоза. А с ним рядом молоденький милиционер. Ни того, ни другого я не знал. Я подошел к ним и стал позади женщин там, где сидел Митяй (приезжие его не замечали). Он тоже, казалось, их не замечал. Мне очень хотелось сказать председателю, что Митяю надо вынести благодарность за спасение телят и фермы, поэтому я приблизился. Но милиционер отвел председателя шага на три от женщин. Я тоже шагнул туда же и услышал, как говорил милиционер:
– Придется, наверно, взять Митьку Шмеля. Пока. Потом разберемся. Зарегистрированный он – на учете. Кроме некому.
– Шмель ни при чем, – сказал я категорически. – Ночевал я у него. Могу поручиться головой.
– Вы кто? – спросил милиционер.
Они оба не знали меня в лицо, оба были людьми новыми для здешних мест.
– Дело не в том, кто я есть. А дело в том, кто есть Шмель.
– Непонятно, – сказал милиционер. – Мы знаем, кто он есть.
И тогда подошел Митяй. Он ведь все слышал, все, кроме первых слов милиционера, сказанных тихо. Он все понял! Подходил он медленно. Стал перед милиционером. Лицо Митяя, почерневшее от дыма и копоти, теперь с черным шрамом, улыбалось угрожающе. Никогда в жизни я не мог бы поверить, что улыбка может быть именно угрожающей. Штанина у него была разорванной и обгоревшей по краям, рука кровоточила. В другой руке вилы, на которые он небрежно оперся. Митяй посмотрел-посмотрел так и ушел, не сказавши ни единого слова, ушел с угрожающей улыбкой.
– Ручаетесь? – спросил у меня милиционер.
– Ручаюсь. Перегудов моя фамилия. Когда-то агрономом здесь работал. Запишите, если надо: Перегудов.
Но он, кажется, понял свою оплошность и скоропалительность. Да и сами женщины, покричав, пошумев и слегка поругавшись между собой, вскоре установили, что загорелось от трубы кормокухни. Вечером не затушили огонь, а сторожиха вздумала печь кукурузные початки да и задремала.
– Винюсь, бабы. Винюсь, товарищ председатель. Никто не виноватый, я виноватая. Я! – всхлипывала старушка сторожиха.
Что с нее спросить?
– Молодцы хуторяне! – сказал председатель перед отъездом. – Вдесятером ферму отстояли. Молодцы! Уж что-что, а дружный народ.
– Куда там! – возразил милиционер. – Верблюда украдут – и то спрячут. Дружные!
– На что нам твои верблюды! – сверкнула глазами Нюра.
– Он пошутил, – попытался замять председатель. – Уж нельзя и пошутить. Пошутил он.
– Шутка шутке рознь, – отрезала Нюра. – Вы бы, товарищ председатель, лучше посмотрели бы, как у нас в телятнике. Грязи по колено. Осень подходит. Разве мы сами осилим – щебнем засыпать? Дали бы автомашину дня на три-четыре.
– Дам, – твердо сказал председатель. – И крышу будем теперь крыть шифером.
– И красного уголка нету. Вместо красного уголка – сарайчик для курей. Отдохнуть негде.
– Сделаем, – коротко согласился председатель. – Маленько мы тут у вас недоглядели. Признаюсь. Соглашаюсь.
Не знаю, как он выполнил обещания, но на меня он произвел тогда хорошее впечатление.
Митяя нигде не было. Куда он ушел, неизвестно. Я направился в хутор. Только по дороге вспомнил, что в избе осталась Лада. Верно, дед не выпустил ее, иначе она легко бы нашла меня.
В избе были двое: Данила Сергеевич стоял перед Митяем, опершись на рогач, а Митяй сидел на лавке и гладил голову Лады. Она рванулась ко мне, приласкалась и снова вернулась к Митяю, положила голову на его колено. Он был суров. На лице отразилась боль. Он даже чуть простонал, вытягивая ногу. Кажется, они о чем-то уже переговорили с отцом, потому что словоохотливый старик молчал. Я заметил через обгорелую штанину у Митяя ожог.
– А ну, снимай брюки, – распорядился тут же.
Он, сморщившись от боли, снял штанину. Большое пятно ожога охватило часть бедра и колено. Он и полз-то по крыше, чтобы сбить с себя огонь, ворочая ногой, пристукивая и оглядываясь – как бы не загорелось еще и от него.
Я было схватился бежать – нарыть картошки, но неожиданно остановился, глядя на Митяя.
Он сморщил лицо, помотал головой и простонал:
– Ну за что?. – Слезы текли по глубокому шраму. В избу вскочила Нюра. Она увидела Митяя таким, каким он был в ту минуту, – с обнаженной ногой, с черным лицом. Она бросилась к нему, обвила его руками, прижалась щекой и повторяла:
– Не надо, Митенька… Не надо… Так не надо… Никуда я or тебя не поеду… Не надо. Я вышел. Я не мог.
…Потом мы с Нюрой копали картошку, мыли, терли на терке и слоем укладывали на ногу Митяя.
А отец сидел с ним рядом и говорил:
– Чего сокрушаться? Это еще ничего… Все, Митяй, бывает и все проходит. Потерпи маленько. Отлегнет. Это еще ничего… Серу всю, должно, пожег на пожаре?
– Всю, – ответил Митяй.
– Почитай, ведро целое, – говорил уже мне Данила Сергеевич. – На волков и лисиц готовил – выкуривать. Надолго бы хватило. Всю пожег. Это еще ничего… А телятишки целы остались. Это хорошо, Митяй. Где ты узнал, что серу – на пожар?
– В «восьмилетке», – ответил Митяй.
Отец явно старался отвлечь сына от боли. И это ему, кажется, удавалось.
…Ушел я к челноку уже среди дня после обеда.