Верхняя одежда, которой он собирался щегольнуть перед матушкой, была очень хороша — бархатная, синяя с золотом, облегающая сверху, но с широкими зубчатыми рукавами. Но, подумав, Ален решил, что куда правильней появиться перед матерью в кольчуге — и, насвистывая, сунул ноги в остроносые башмаки. Сейчас выезжаем. Надо надеть подкольчужник-гамбизон, а на него — джюпон с крестом. С тем самым, прошедшим все битвы и перешитым с прежней истрепанной в клочья одежды — на новую… А доспех пока можно не надевать, он тяжелый; главное — влезть в него перед самым прибытием, вот Этьенет-то удивится!
С замкового двора прохрипел старенький рожок. Который Ален никогда в жизни ни с чем бы не перепутал. Сграбастав вещи в охапку, он выскочил в дверь — само воплощение молодости и радости — и поскакал по крутым ступенькам так, что мокрые волосы подпрыгивали, фонтанируя брызгами.
…В Труаский замок прибыли вечером. Анри, который специально, чтобы быть узнанным, не сменил на новый свой сигнальный рожок, радостно протрубил. Они въехали в палисад, а потом — во двор, и от множества огней, от приветственных возгласов и счастливых рыданий у Алена слегка помутилось в голове. Он спешился — это был новый конь, из Меца, и Ален нечетко помнил, как его зовут, — и стоял теперь один, ожидая, что близкие отыщут его сами. Давным-давно, сразу по прибытии мессир Анри послал вперед гонца с вестями — кто остался жив, кто нет, и когда войско ждать обратно; теперь, конечно же, здесь знали все, и удивить их возвращение не могло никого. Краем глаза юноша видел старого графа Тибо, целовавшегося со своим сыном — мессир Анри, кстати, побрил бороду, отросшую за время похода, и вместе с нею утерял то жутковатое сходство с отцом, которым ранее вводил в смущение пилигримов. (Все ведь знали, что Анри добрый, хоть и бешеный, а вот с графом Тибо лучше не шутить.) Где-то рядом толкались брат и сестра, и краем глаза пилигрим успел отметить, что за время их отсутствия кроха Ада стала более-менее напоминать знатную девочку взамен того желтого воробышка, которого он запомнил, уезжая… Ален видел кругом обнимающихся людей, и кони, о которых все на краткое время забыли, топтались среди радостной толпы, неприкаянные. Но его матери нигде не было, так же как и Этьенета.
Не в силах более терпеть, Ален при том не имел возможности и самому пуститься на поиски. Собрав всю силу воли, он отвел на конюшню своего скакуна и даже сам расседлал и поставил его в денник — никого из конюхов не было, видно, возились с графскими лошадьми. Сердце его уже посасывал некий червячок, и он специально тянул время, двигаясь вдвое медленней, чем обычно. Неужели можно столько времени хранить обиду?.. Мама, ну как же ты так?.. И почему Этьена нет — неужели же его можно было не пустить?.. Сейчас я пройду на широкий двор с конюшни — и увижу их. Увижу, как они стоят вдвоем и вглядываются в толпу.
Рысцой обежав ристалищный двор, Ален устремился к дому. Садик стоял тих и темен, и по нему можно было бежать, не стыдясь, что кто-нибудь увидит тебя в панике. Окошки не светились. Ален толкнул дверь — она была заперта. Ха! Любой, кто жил хоть пару дней в этом доме, помнит, куда уходящий прячет ключ.
Ален встал на цыпочки — тянуться пришлось куда меньше, чем два года назад — и пошарил над дверью. Железка, легко звякнув о камень, легла ему в ладонь. Два оборота. Тихо, темно. А это что за штука?.. Сундук?.. Да он здесь не стоял отродясь… И кровать другая, более широкая — или это просто так кажется в темноте?..
Сердце Алена медленно начинало гореть. Предметы обретали какую-то небывалую четкость. Не поддаваясь, не поддаваясь пока на эту странную игру, он вышел из домика, аккуратно закрыл за собою дверь. Может быть, они переставили мебель. Или матушка вышла за кого-нибудь замуж. Или она теперь живет поближе к своей госпоже. Надо пойти в замок и разузнать…
…Ему повезло — он встретил Женевьеву.
Старая служанка тащила огромный поднос с жарким и едва его не выронила, когда они с Аленом столкнулись в дверях. Ален успел подхватить поднос с другой стороны, и все было спасено; он моментально узнал свою старую подругу и улыбнулся ей с искренней радостью, да что там, и обнял бы — не разделяй их со старушкой здоровенное блюдо для резки, источавшее неимоверные ароматы.
— Здравствуй, Женевьева, — выпалил он, стараясь выразить голосом все то, что был лишен возможности попытаться выказать жестами. — Это я, Ален!.. Узнаешь?..
— Ален! — выдохнула служанка, — и непременно схватилась бы за щеки руками, если бы опять-таки не поднос. — Бог ты мой, мальчик! Да как же ты вырос!..
На лице ее написалось безмерно много всего, но поверх рисовалось одно-единственное выражение, которого Ален не смог понять. Холод кольнул его сразу в грудь, в спину и почему-то под мышки, когда он отдал себе отчет, что это выражение называется — жалость.
— А… где мои? Мама, Этьенет…