Сетряков похихикал над Лидкиными речами — вот до чего девку испортить можно! Хорошо, что Макара этого Васильевича нету и брехни его тоже не стало. Вся Расея бунтует, ты, девка, не завирай. А кони и земля не могут быть общими — всегда они были у хозяевов, как иначе? Даже у них с Матреной надел землицы есть, нехай на нем мелу много, землица тощая, сухая, однако родит, кормит помаленьку. Другое дело — тягло… Но коня, а, может, и двух обещал ему за службу у Колесникова сам Митроха Безручко. Ты, говорит, Сетряков, как старый солдат, воевавший еще в турецкую, подмогни теперь Ивану Сергеевичу, а он твои крестьянские интересы отбьет у большевиков. Обещал Безручко и хороший плуг, и борону, корову — все военные трофеи будут распределяться по дворам и по заслугам. Обещания Митрофан давал принародно, говорил красиво и складно, на речи эти клюнули калитвянцы, а потом и криничанцы, и дерезовцы… В тот, первый день, когда побили в Старой Калитве продотрядовцев, Безручко на сходе тоже много говорил, многие поверили именно ему, а не Гришке Назаруку с Марком Гончаровым — те грозили обрезами да матюгами, заставляли идти в войско силой. Митрофан же подкупал тем, что землю, коров и лошадей обещал, продразверстку отменял на веки вечные, а будущую власть представлял истинно народной, из одних только крестьян, понимающих нужды друг друга — новая эта власть была мягкой, справедливой и до хлебопашца расположенной. Как было не пойти в повстанцы?!
Матрена, ясное дело, ничего этого не понимает, бабы как куры, дальше своего носа не видят и пугаются до смерти всяких перемен. Она и за царя, когда его скинули, плакала, и за Керенского этого — и чего он ей хорошего сделал? Нацепил бабью юбку да и бросил Расею-матушку большевикам. А за Советскую власть Матрена прям на дыбки встала, занавеску, лярва, повесила!.. Вешай, вешай! Вернется он домой на хорошем тарантасе о двух конях, коровенку, глядишь, штаб ему выделит, деньжатами подсобит. А чего? Такой уговор был, дело военное, для жизни опасное. Нынче вот грубку топишь, а завтра красные налетят, клинками раз-раз — покатилась с плеч дедова голова. И потом: Филька сам говорил, что теплая изба помогает Колесникову умственному занятию, правильным военным планам. Они и правда померзли бы без него, як цуцики. А Матрена нехай бесится, нехай. Он ей потом и занавеску припомнит, и ларь пустой, и сало. Скрутит вожжи, да по заду ее, толстомясую, по заду! Чтоб знала, как над военным геройским стариком измываться. Ишь, мозга куриная!
Распалившись таким образом, дед видел уже себя на вожделенном тарантасе о двух конях с привязанной позади буренкой. Матрена же, стыдливо пряча от соседей глаза, встречает его у вросшей в землю хаты, и покаянные слезы текут по старым ее щекам в три ручья. Она на виду у соседей сама скручивала вожжи и подавала ему, гнула спину — казни, батюшка!.. Он, пожалуй, не станет хлестать ее принародно — бабка все ж таки, не молодуха загулявшая. Потом как-нибудь, пусть только скажет слово поперек.
Малость поостыв, дед сильно засомневался в такой щедрой награде — за топку пусть и штабной печи ему могут не дать не только двух коней и тарантаса, а даже дохлой коровенки — не такие его заслуги. Вот если б доверили какое важное, опасное дело, а он бы хорошо его сполнил…
Не знал Сетряков, что мысли его и надежды пересеклись с ответственными планами, которые рождались в штабе Колесникова, что Сашка Конотопцев, голова разведки, уготовил для него пускай и не такую уж опасную, но вполне важную роль в этих планах.
В штаб Сетрякова позвал Филька Стругов. Вошел к нему в пристрой, потянул носом воздух, сморщился.
— В катухе и то дух легше, — сказал он и сплюнул. — То ли козлом у тебя тут воняе, то ли псиной… Идем-ка, начальство зовет.
Сетряков заволновался, стал было приводить себя в порядок: кожушок подпоясал, шапку о колено выбил, а Филька засмеялся:
— Что ты как петух перед курицей затанцював? И так гарный. Идем.
В штабе сидели только Нутряков с Конотопцевым, и дед малость расстроился — думал, что зовет его сам Колесников, а не его помощники. Эти сейчас, поди, примутся хулить его, доброго слова от них не дождешься. Но оба штабных были настроены к нему вроде бы миролюбиво и серьезно.
Нутряков предложил деду сесть поближе к столу, разговор повел спокойно, заинтересованно.
— Ну, как существуешь, Сетряков?
— Да помаленьку, Иван Михайлович, с божьей помощью. Ноги ще таскають.
— Хорошо, хорошо. — Нутряков — чисто выбритый, с подкрученными усами, пахнущий одеколоном — брезгливо повел носом: исходил от деда какой-то замшелый дух: то ли этот старый хрыч в баню никогда не ходит, то ли одежда на нем провоняла от времени и конюшен… Нутряков, поскрипывая начищенными сапогами, поднялся, пересел за дальний конец стола. Спросил: — А ты, дед, знаешь, за что воюешь?
— А як же! — Сетряков с заметной даже обидой приподнял кустистые седые брови. — За народну власть, но без коммунистов и без этой… як ее!.. развёрки, во!
Нутряков с Конотопцевым одобрительно рассмеялись.