– Нет, вы меня не оценили, – сказал Чак. – Слишком уж быстро прочитано. Вот послушайте… – Он начал взволнованно бормотать, а она смотрела ему в лицо, пока он читал. Лицо приятное, с искоркой, с отчетливой лепкой лба над носом. Впервые с тех пор, как они узнали друг друга, она задумалась: какие мысли бродят у Чака в голове? Вид у него всегда озабоченный, хмурый, на деле он вовсе не такой уж весельчак, каким хочет казаться. Зрители заполняли проход между рядами стульев, вынимали портсигары, держа спичку наготове, чтобы чиркнуть ею в фойе; женщины с завитыми волосами брались за свои накидки, мужчины двигали подбородками, освобождая их из тугих воротничков, и Чак сказал: – Теперь можно уходить.
Застегнув жакет, Миранда смешалась с толпой, думая: «Что я знаю обо всех этих людях? Может, здесь много таких, у кого одинаковые мысли со мной, а мы не смеем поделиться друг с другом своим отчаянием, мы, точно бессловесные животные, позволяем уничтожать себя, а зачем? Есть ли здесь хоть один человек, который верит тому, что мы говорим друг другу?»
Неудобно пристроившись на краю плетеной кушетки в раздевалке, Миранда выжидала, когда время пройдет и она будет опять с Адамом. Время двигалось с большей, чем обычно, причудливостью, оставляя сумеречные провалы у нее в сознании, которые длились минут по тридцать, а ей казалось, что прошла всего лишь секунда; потом, вслед за слепящей вспышкой, освещавшей ее часы, стрелки показывали, что три минуты – это непереносимо долгий срок, будто тебя подвесили за большие пальцы рук. Наконец она решила, что лучше всего представить себе, как в ранней утренней темноте Адам выходит из дому в голубоватый туман, который, того и гляди, обернется дождем, и вот он уже в пути, и теперь думать о нем больше незачем. У нее было только одно желание: увидеть его – и был страх, постоянная угроза, что они больше не увидятся, потому что каждый их шаг друг к другу казался гибельным, он разъединял их, вместо того чтобы сближать, как пловца, которого, несмотря на его самые сильные гребки, медленно уносит отливом назад в море. «Не хочу любить, – думала Миранда вопреки самой себе. – Не хочу любить Адама, уже времени не осталось, мы еще не готовы, хотя это единственное, что у нас есть…»
Но вот он стоял на тротуаре, одной ногой на нижней ступеньке, и Миранда почти бегом спустилась к нему по лестнице. Взяв ее за руку, Адам спросил:
– Вам легче? Хотите есть? Устали? Пойдем танцевать после театра?
– На все отвечаю «да», – сказала Миранда. – Да, да, да… – Голова у нее была легкая, как перышко, и, покачнувшись, она ухватилась за его руку. Туман все еще был туманом, который может обернуться дождем, и хотя воздух свежо и остро холодил ей рот, все-таки, почувствовала она, дышать от этого не легче. – Надеюсь, спектакль будет хороший или по крайней мере смешной, – сказала она ему. – Хотя обещать ничего не могу.
Пьеса была длинная, невыносимо скучная, и Адам с Мирандой тихо сидели рядом, терпеливо дожидаясь, когда спектакль кончится. Адам осторожно, сосредоточенно стянул с нее перчатки и взял за руку – будто ему было привычно держать ее за руку в театре. Они повернулись друг к другу, и взгляды их встретились, но это случилось один-единственный раз, и глаза у обоих были спокойные и не выдали их. Где-то в самой глубине у Миранды началась дрожь, она стала сдерживать себя, точно закрывала окна, двери, задергивала занавески перед надвигающейся грозой. Адам смотрел нудную пьесу с каким-то странным, искрящимся волнением, а лицо у него было спокойное, застывшее.
Когда занавес поднялся перед третьим действием, третье действие началось не сразу. Вместо этого они увидели на сцене задник, почти весь закрытый американским флагом, повешенным кое-как, неуважительно. Он был прибит гвоздями по верхним углам, в середине собран и тоже прибит и пыльными складками свисал под гвоздем вниз. Перед ним в величественной позе стоял местный общественный деятель, из тех, кто получает символическую оплату «доллар в год» и выполняет сейчас свой долг в качестве распространителя займа свободы. Это был самый рядовой человек немолодых лет с аккуратной дынькой под брючным поясом и под жилеткой, с самодовольно поджатыми губами, с лицом и фигурой, в которых ничего нельзя было прочесть, кроме пошленького рассказа о чувственных удовольствиях, полученных за все его пятьдесят лет. Но вот один-единственный раз в жизни ему пришлось выступить по столь важному делу в роли значительной персоны, и, наслаждаясь этим, он декламировал во весь голос, с актерской интонацией произнося каждое слово.