В год, когда шел повторный процесс по делу матери, февраль был пронизывающе холодным. Я жила в Берлине с Полом Траутом, сданную-пересданную квартирку на четвертом этаже старого дома в восточной части города нашли для нас друзья. В ней сыпалась штукатурка, топить приходилось углем, но у нас почти всегда хватало денег на ее оплату. С тех пор, как комиксы Пола стали настольной книгой братства студентов художественных школ по всей Европе, у нас в каждом городе находились друзья. Они передавали нас друг другу, как эстафетные палочки, переселяя из пустого дома в одном городе в съемную квартиру в другом или в постель на кухонном полу в третьем.
Берлин мне нравился. Мы с этим городом понимали друг друга. Мне нравилось, что они оставили нетронутой разбомбленную церковь Кайзера Вильгельма, как памятник трагедии. Здесь никто ничего не забывал. В Берлине людям приходилось преодолевать прошлое, строить на руинах, жить среди них. Не то что в Америке, где мы тщательно соскребаем с земли все следы, думая, что можно каждый раз начинать все заново. Мы еще не успели понять, что на свете не существует такой вещи, как чистый холст.
Я стала поглядывать в сторону художественной композиции — результат моей жизни с Риной Грушенкой. У меня появилась навязчивая страсть к выброшенным вещам, блошиным рынкам, сокровищам со свалок и отчаянному торгу на шести языках. Эти обломки, выброшенные на берег волной времени, нашли свое место в моих работах вместе с обрывками немецкого, поклонением Настоящим Вещам и двадцатью четырьмя образцами звериного помета. У наших друзей, студентов Hochschule der Kunste,[71] был преподаватель Оскар Шайн, которому нравились мои работы. Он разрешал мне посещать занятия в качестве нелегальной студентки, «невидимки», и хлопотал о моем официальном зачислении, чтобы я могла со временем получить диплом. Но мой текущий статус в каком-то извращенном смысле устраивал меня — я и сейчас оставалась приемным ребенком. Hochschule der Kunste была немецкой копией Калифорнийского института искусств, — студенты с забавными стрижками и безвкусными рисунками, — но все-таки это был определенный контекст, как сказала бы мать. Мои одногруппники знали нашу с Полом историю. Мы были бездомные одаренные дети, жившие на мои чаевые официантки и выручку от продажи на той же уличной толкучке раскрашенных зеркал заднего вида. Они завидовали нам. «Мы вольные птицы» — голос Рины до сих пор звучал у меня в ушах.
В этом году я помешалась на чемоданах и саквояжах. Месяцами охотилась за ними на блошином рынке возле Тиргартена, прицениваясь и торгуясь, — сейчас, после воссоединения, их продавали тысячами. Кожаные чемоданы с желтыми целлулоидными ручками, дорожные кофры, футляры для дамских шляп. Раньше никто в Восточном Берлине их не выбрасывал, потому что заменить было нечем, а теперь добропорядочные жители покупали новые, привозные, с выдвижными ручками и колесиками. Старые продавались очень дешево. Все торговцы в палатках блошиного рынка на улице 17-го Июня знали меня в лицо. Они называли меня Handkofferfraulein, чемоданница.
В своих чемоданах я делала маленькие алтари. Тайные портативные музеи. Перемещение — наше современное состояние, как любил повторять Оскар Шайн. Он очень хотел купить один из моих чемоданов, но я не продавала, хотя мы с Полом жили в очевидной нищете. С чемоданами я расстаться не могла. Вместо продажи я сделала для Оскара другой, персональный, и подарила на день рождения. Там была Луиза Брукс в роли Лулу, деньги времен инфляции — банкноты по сто тысяч марок, рельсы детской железной дороги, синие, изогнутые, как вены, на дне болото из черной пластики с отпечатком огромного ботинка. Внутрь этого отпечатка я залила зеленоватый чистящий гель. Сквозь легкую рябь на нем виднелись портреты Гёте, Шиллера и Рильке.
Всю зиму я сидела на полу в углу квартиры с глиной и клеем, смолами и растворителями, красками, проволоками, нитками и пакетами с выброшенными вещами, не снимая пальто и перчаток без пальцев. Очень трудно было решить — то ли работать с открытыми окнами, чтобы дым выветрился, то ли с закрытыми, чтобы было тепло. Я делала по-разному. Иногда моя вера в будущее крепла, иногда ее не оставалось совсем, и все мои мысли и чувства были только в прошлом.
Я создавала собственный музей. В нем были все — Клер и Оливия, моя мать и Старр, Ивонна и Ники, Рина, Амелия Рамос, Марвел. «Музей Астрид Магнуссен». Когда я уезжала в Нью-Йорк искать Пола, пришлось оставить у Рины все мои сувениры и коробочки, всё, кроме четырех книг матери и драгоценностей — кольца с аквамарином, аметиста и краденого бриллианта на цепочке, — плюс восемьсот долларов наличными. Перед отъездом Сергей сунул мне в карман бумажку с именем и адресом русского скупщика на Брайтон-Бич, Ивана Иванова: «По-английски он не очень-то говорит, но деньги предложит хорошие». «Феникс должен сгореть, чтобы вновь воспрянуть», — повторяла я про себя в автобусной поездке через всю страну с единственной путеводной нитью — адресом магазина комиксов на Сент-Марк-плейс.