Размоченный чаем и окроплённый едким желудочным соком картофель бродил в кишечных хитросплетениях, томясь и расщепляясь, тепловым напряжением выдавливая в яблоках глаз тонкие полосы света, которые, протискиваясь наружу, переплетались с топлёным маслом фонарного света, образуя крепкую сеть: в ней сбивались, сталкивались, извращались оседающие клочки вечерней беседы. Огородное пугало с лицом Лимахина, пожирающее опухоли из-под осколков панцирей черепах, раздавленных земной корой и пластами асфальта, перемежающимися деревянными мостками. Чудесно исцелившийся Лимахин, завершающий коллекцию подшивок газетной вырезкой о своей смерти, не оставившей миру надежды на очищение. Маленький человек, вьющий гнездо из тетрадных листков, смоченных китовым жиром и исписанных бесконечными поэмами, непрерывное чтение которых способно продлить жизнь до нескольких миллионов лет. Атомы смерти, высыхающие и высыпающиеся в небытие из молекулярной оболочки предметов, на месте которых образуются дыры, сочащиеся гноем метафизического сладострастия. Чемоданы червей, щелями всасывающие творожистую грязь человеческого безразличия из внечемоданных пространств.
Оказавшись в непроглядной темноте своей комнаты, не снимая сапог и пальто, я вполз в гору тряпья, лежавшую на кровати, и сразу заснул.
Глубокой ночью, растревоженный скребущимся шумом, я потянулся, чтобы снять сапог и запустить его в сторону мышиной возни. Через окно пробивался свет от неожиданно ожившего уличного фонаря. Сняв сапог, я сел на кровати и стал поджидать ночную гостью. И вот что-то зашевелилось, выползая из-под кровати. Я замахнулся сапогом и готов был уже метнуть его в цель, как вдруг, разглядев свою мишень, попавшую в освещённую фонарём область пола, оторопел. Сапог выпал из моей руки. Из-под кровати выполз младенец.
– Что же это такое? – я стал лихорадочно думать над тем, как ребёнок мог оказаться в моей комнате. Ведь я закрыл дверь, когда уходил. Наверное, прошмыгнул незаметно, когда я входил. Было темно – не уследишь. От кого он? Неужели от соседей? Да, конечно. Получили зарплату. Напились и уснули, а дверь забыли закрыть. Младенец и уполз. Зачем заводят детей? Зачем это не запретят? Зачем не издадут законы? Нужно отнести его назад, а то застудится. У меня не натоплено. Нужно дать ему хлеба.
Я нагнулся, чтобы поднять младенца и положить к себе на кровать. Но, приблизившись, я увидел его лицо. Младенец был мёртв. Его тельце посерело и покрылось трупными пятнами, на губах выступила и засохла пена, глаза были выгрызены мышами, на их месте зияли грязные окровавленные дыры. Я проснулся.
Выпутавшись из своего тряпья, я встал, на ощупь пробрался к печке и отпил из котелка воды. Холодная вода подействовала освежающе. Снаружи светало.
Глава 2
Трава иссохла и окостенела. Выходя утром из дома, я направлялся в парк. Сбиваясь с вытоптанных тропинок, назойливыми движениями сапог я подковыривал и сдирал налипшую на землю отвердевшую корку из тускневшей с каждым уходящим днём опавшей листвы, перемешанной со сверкающими крупицами и бесформенными оплавленными пластинами льда. Я подходил к высохшему кусту и наматывал на одеревенелую от холода руку столько травы, сколько получалось ухватить. Скрючиваясь всем телом и изображая лицом невыносимую тяжесть, я начинал тянуть. Не рывками, а настолько медленно, что через некоторое время этот процесс выворачивался наизнанку, и уже не моя рука тянула траву, а корни, чуть высунувшиеся из земли, вытягивали за травяные сухожилия мою руку, чтобы оторвать её от тела, вытащить из рукава пальто и в толще умирающей почвы обвить и сосать тёплую кровь, оттягивая мгновение неизбежного погружения в зимний анабиоз.
Минуло уже три месяца с тех пор, как у лотка с соком я обрёл направляющую идею жизни. Но время шло. Обеспокоенный отсутствием знаков, я скитался по улицам, приникая к стволам деревьев и отрывая куски прелой коры, под которыми мне открывался равнодушный к моим стенаниям микроскопический мир личинок и панически бегущих от света насекомых. Последняя рябь на поверхности замерзающей земли.