Однако этот эпизод безусловно свидетельствует и о защитной реакции. Понимая, как далек он от образа идеального офицера или джентльмена, Дизраэли отнюдь не желает и даже не пытается к этому идеалу приблизиться. Что бы он ни писал, ему хорошо известно: подобная «претенциозность» не поможет ему заслужить признание офицеров мальтийского гарнизона и, как подтверждает Клей, не заслужила. Через несколько лет, вспоминая об этом путешествии, Клей называет «фатовство» Дизраэли совершенно «непереносимым» и отмечает, что офицеры вскоре вообще перестали приглашать «этого надутого еврейского мальчишку» на обеды в свою столовую. Но преувеличенный дендизм — как на Мальте, так и в Англии — удовлетворял самую сокровенную потребность Дизраэли: позволял ему чувствовать, что его экстраординарность — следствие собственного выбора, а потому — своего рода достоинство, а не что-то врожденное и потому — проклятье. Как всегда, если он не мог приспособиться, решительно предпочитал выделиться.
Однако, если Дизраэли чувствовал, что в среде англичан вынужден фиглярствовать, то путешествия давали ему возможность окунуться в атмосферу, где, как ему казалось, он обретал свободу и чувство собственного достоинства. Когда пожилая дама, показывая ему Альгамбру, великолепный мусульманский дворец в Гранаде, донимала его вопросом, не мавр ли он, Дизраэли был счастлив. Мысль о том, что его средиземноморские черты, из-за которых он испытывал унижения в Англии, за границей воспринимались как признак благородного происхождения, будоражила воображение. Возможно, он уже выстраивал исторически сомнительную, но психологически убедительную теорию, будто евреи и арабы принадлежат одной расе и, стало быть, славными делами обоих народов вправе гордиться каждый из них — в «Танкреде» эту идею он выразил во фразе: «Арабы — это те же евреи, только верхом». Так или иначе, Дизраэли приходил в восторг от мысли, что может оказаться законным наследником властителей, построивших Альгамбру. Покидая дворец, он бормотал:
Обаяние власти для тех, кто ее лишен, помогает объяснить, почему Дизраэли незамедлительно полюбил турок. Для последователя Байрона это было поразительной ересью. Ведь в конце-то концов поэт умер, сражаясь на стороне греков против Турции; для европейских либералов Оттоманская империя вообще была символом упадка и реакции. Но когда Дизраэли приехал в Албанию, где бушевало восстание, он немедленно встал на сторону турок. «У меня были мысли, — писал он домой, — и вполне серьезные, вступить добровольцем в турецкую армию, чтобы принять участие в албанской войне». А уже в Испании он упивался мыслью о возможности более не чувствовать себя англичанином и слиться с могущественной семитической расой, какой она представала в его воображении. Хотя турки в действительности не были семитами, Оттоманская империя стала домом для большой сефардской общины, то есть потомков тех же выходцев из Испании, от которых вел свое происхождение и Дизраэли. Легкий поворот колеса фортуны — и английский джентльмен мог бы превратиться в турецкого. Дизраэли был в восторге от слов встреченного им турка: «Он сказал, что не принял меня за англичанина, потому что я так медленно хожу, — я и правда считаю, что обычаи этих неторопливых, расточительных людей вполне совпадают с моим уже ранее сложившимся отношением к правилам приличия и развлечениям, а греков я недолюбливаю еще больше, чем прежде».
Греческое восстание, возможно, и не было той борьбой за свободу, какой оно представало в идеализированных описаниях поэтов-романтиков. Но презрительное отношение Дизраэли к грекам и ко всем последующим движениям девятнадцатого века за национальное освобождение указывает на то, чему суждено будет стать чертой его представления о власти, которая причинила ему больше всего неприятностей. Дизраэли испытывал тяготение к мусульманскому государству, каким оно было в Испании и Турции, поскольку воспринимал его как некое замещение еврейского государства. В его представлении пышное мавританское и турецкое великолепие было своего рода упреком высокомерию англичан, так как доказало, каких успехов мог достигнуть восточный, семитический народ. В своей прозе он вновь и вновь с подчеркнутым удовольствием противопоставляет древности семитов незрелость англосаксов — «плосконосых франков, суетливых и заносчивых, — так он пишет в „Танкреде“, — народа, зародившегося, как видно, в северных болотах и лесных дебрях, по сю пору не расчищенных».