Но все же нет у него идеализма, возвышенности, средоточия, – он блуждает по темам. Ни его пафоса, ни его ландшафтов, ни его сатиры как-то не принимаешь серьезно. Порою кажется, будто у него совсем нет внутреннего мира. Во всяком случае, его чувства никогда не закончены, не глубоки, у него – только начала и средины чувств, и уже в самой хитросплетенности его, порою возмутительных, сравнений сказывается его конечное равнодушие. Оно не замаскировано аффектациями Бенедиктова, его постоянной склонностью жизнь усиливать, подчеркивать, ее книгу раскрашивать. Поверхностный, непривередливый, неразборчивый, он ни против чего не протестует, всегда к услугам реальности, готов все принимать и поэтизировать. Он – касательная, только касательная к жизни. Ему все равно, на что бы ни тратить свое поэтическое освящение и изображение; его умиляет даже борода кучера:
Его страницы – стихотворное переложение формулы «все благополучно». Не хочется оскорблять поэта, но возмущенному читателю иногда приходит на ум, что Бенедиктов – Молчалин нашей поэзии, несмотря даже на свою позднейшую гражданственность, столь умеренную и невозбудительную.
Только на первый взгляд ему присуще чувство движения: его моторная поэзия будто кружится, низвергается в стремительных подъемах и падениях, он любит всякие взмахи и порывы, «змеисто взброшенные руки», – но, по существу, он остается на месте.
Он часто говорит остро, метко, сжато; ему не чужда афористическая отточенность, – но в его остроумии есть нечто неприятное, и та шутливость и легкомыслие, с которыми он подходит даже к высокому, тоже изобличают его странно внешнее отношение к жизни и к самому себе. Он, в общем, не серьезен, для него привычны общие места, и даже случается, что истинно философская идея теряет под его руками свою несомненную значительность: мысль у него не в мысль, философия ему не впрок.
Но в звонкой пустыне его стихов, среди искусственных и насильственных сближений все-таки с удовлетворением встречаешь порою некоторые цветущие оазисы слова и мысли, например этот энергичный призыв: «Умри, в ком будущего нет», это меткое распределение жизни между Каином и Авелем:
или поэтическое размышление о людском «прости», об этом грустном слове человеческой разлуки, в которой утешает себя автор тем, что земное «прости» – «глагол разлуки с миром, глагол свиданья с Божеством»; кто прощается с землею, тот встречает небо; или на смерть Каратыгина написанные стихи об артисте: когда он умирает, занавес опускается навсегда:
Или у него «природа помолиться не успевает днем предвечному Творцу»: занятый своей дневной суетою, человек и природу заставляет проводить рабочий суетливый день, зато вечером, когда «в молельню тихую земля превращена», все умолкает, и природа молится. Или Художник-Бог поставил художника-человека
и вообще, среди скал над безднами, в уединении космоса нет даже природы, а есть только двое – Бог и ты, человек. Или с указанной уже склонностью во всем видеть физиологию любви, брачность мира Бенедиктов сочувствует дню в том, что, когда бы он ни подходил к ночи, она старательно уносится от него; но физиология оставляет писателя в заключительной строфе этого стихотворения («Жалоба дня»), где он утешает день, что тот встретит свою возлюбленную,
образ такой значительный, и так оригинальна мысль об отдыхе истомленного, усталого мира, долго сменявшего в своей панораме дни и ночи, чреду и тревогу времен, а теперь, в последнем отдохновении на персях Бога, слившего день и ночь в одно космическое целое, в одну великую вечность!
За это, хотя и редкое, дыхание вечного простится Бенедиктову то бренное и суетное, что есть в его стихах, и, любитель слова, любовник слова, он в истории русской словесности должен быть упомянут именно в этом своем высоком качестве, в этой своей привязанности к музыке русской речи.