Да, вон тот высокий, седоватый — он только что вышел из машины и, даже не закрыв дверцу, нетерпеливо подымает голову, отыскивая знакомое лицо в окне, — это отец моего мужа, я зову его папой, и это нравится всем троим. Он всегда приезжает сюда, к больнице, ровно в пять, ему хочется увидеть меня, и потому я заранее стою у окна.
Прижавшись лбом к стеклу, я ощущаю его прохладу и легкий морозец внизу, на улице. Кажется, я различаю парок возле папиных губ, когда он что-то говорит и улыбается, помахивая мне рукой. Мы оба понимаем, что переговоры в этих условиях — пустое занятие, никто из нас не слышит ни слова, и все же каждый день разговариваем таким способом. Выглядит папа в своем новом пальто очень элегантно, удобная длина не связывает движений, шарф чуть выбился из-под воротника, и виден красивый, хорошо повязанный галстук, можно подумать, что этот немолодой уже мужчина следит за модой, на самом же деле он совершенно равнодушен к тому, как он выглядит, просто наш папа принадлежит к тем счастливым людям, которым идет все, что на них ни надень.
Трамвайные рельсы, похожие на замерзшие ручейки, прорезают мостовую холодноватым строгим блеском, и по этим прорезям движутся колеса. Лица пассажиров, если смотреть из моего окна, исполнены выражения некой отсутствующей задумчивости, и за те несколько секунд, пока внизу проплывает трамвай, я успеваю различить это выражение, — вероятно, все они выглядят так потому, что лишены возможности выбрать какое-либо иное направление движения и вынуждены покоряться воле движущейся красной коробки.
Трамвай заслоняет папу, а когда я снова могу видеть противоположную сторону улицы, отец пересекает мостовую. В руке у него коричневый портфель, я знаю этот портфель, отец пользуется им как хозяйственной сумкой, и сейчас в портфеле есть что-то предназначенное специально для меня, — обязательно то, что я люблю. Вместе со съестным будет лежать и записка, почерк у отца чудной, неуклюжий, со странной буквой «я» — нечто среднее между «а» и «е» с загогулиной сбоку, — и фразы тоже нескладные, как всякая попытка привыкшего к сдержанности немолодого человека явственно выказать свою нежность.
«Журрило!» — раскатисто выкликает санитар, как будто я бог знает как далеко, и я беру пакет, кладу его на тумбочку, а сама возвращаюсь к окну, — отец, верно, снова стоит у машины, смотрит вверх, отыскивая мое лицо. Я знаками стараюсь поблагодарить его и объяснить, что завтра ничего приносить не надо и что записку писать не буду; он улыбается, машет на прощание рукой и садится в машину. Теперь, когда я не вижу его ладони на дверце, машина теряет свою индивидуальность, то особенное, что придает ей — так мне кажется — присутствие отца и, смешавшись с потоком других автомобилей, скрывается из глаз.
Среди того, что отец засунул сегодня в прозрачный мешочек со съестным, я нахожу в коробке из-под печенья новенькую книжку, польский перевод английского детектива, — сюда, в родильное отделение, приносить книги строго запрещено, и отцовская маленькая конспиративная хитрость и то, как он почувствовал, что мне нужна книжка, да еще именно такая — ни к чему не обязывающий детектив, — трогает меня больше, чем старательно завернутые, каждый отдельно, апельсины и гранаты.
Время, проведенное в больнице, так обострило мои чувства, что я все принимаю обнаженным сердцем, и боль от этого сильнее, а малейшая радость озаряет яркими алыми вспышками, от которых можно ослепнуть. Я пытаюсь угомониться, пробую даже говорить медленно, тихо и как бы равнодушно: ведь надо беречь силы для того дня и мгновения, которого я жду со страхом и вместе с доверием, до момента, который приближается ко мне как рубеж величайшего открытия и прозрения, внезапной перемены во мне и во всем мире.
Рядом чужая боль и чужой крик становятся началом новой жизни и надежды, и меня пронизывает сознание, что лишь раз в человеческом бытии жестокая, почти нестерпимая боль оборачивается радостью. Я не люблю теперь смотреться в зеркало — некрасивая, лицо все в пятнах, нос распух, а губы как у негритянского божка; хорошо хоть с волосами пока ничего не случилось, но все равно это не спасает — я не принадлежу к таким счастливым людям, которые, как папа, в любом наряде хороши. Больничный халат вовсе не идет мне, он едва сходится под грудью, я хожу как сытая утка и, подсмеиваясь над собою, складываю руки на огромном животе.