Под сценой, в «трюме», надежно укрытые от взоров зрителя, громоздились механизмы сценического круга и подъемных площадок. Сюда, как в подземное царство, по воле всевластного бога-режиссера герой во время действия мог угодить через люк прямо со сцены. «Дешевые старые трюки, — подумал Марковский, — вот если бы опустить сразу всю сцену — с декорациями, актерами и пустым текстом — или заставить бы сцену двигаться по кругу — пусть бы, вздрогнув, от неожиданности все закружилось… Болван!» — весьма самокритично оценил Иван свою идею. Глухой и равнодушный «трюм» слишком медленно помогал ему угомоняться. Марковский часто жалел, что происходил не из актерской семьи. Если бы родители были хоть костюмерами, парикмахерами или бутафорами, он наверняка назывался бы «театральным» ребенком, издавна знал бы здесь все на ощупь. «А почему именно здесь?» — сразу же привычно отреагировал Иван на собственную мысль. И решил: ну пусть здесь, какая разница, пусть в этом театре, здесь знал бы все с детства. Запущенные театральные дети, которых выращивают все гуртом, которые спят на двух сдвинутых вместе стульях в гримировочной или в артистической уборной, едят на обед сморщенные холодные сосиски и черственькие пирожные из театрального буфета, дремлют на жестком плюше кресел в зале во время обсуждения прогона спектакля — поздно дремлют, за полночь, неделями не видят иногда своих матерей или отцов, доподлинно знают все тайны театра, — счастливые театральные дети, они не перестают верить в чудеса и трепещут в предчувствии славы, иногда выходя на сцену в каком-нибудь спектакле — без слов, на секунду, но на сцену же! Верно, в этом есть что-то от старинного балагана, когда вслед за актером тянется весь его род, домашний скарб и все пожитки.
Там, над ним, вверху, продолжалось действо, четко распланированное и намеченное, выверенное заранее, зафиксированное в памяти каждого актера — и все же каждый раз новое; казалось, Иван слышал невнятно произнесенные слова и даже отдельные реплики, шаги, шум, — возможно, аплодисменты. Жаль, что исчезла, стала ненужной профессия суфлера. Трогательная, ветхая профессия, он бы согласился поработать суфлером. Не слишком долго, конечно.
В конце концов, все на свете можно прикрыть тонким театральным тюлем растроганности, и при соответствующем освещении серое станет розовым; но продлится это чудо только до конца спектакля, а потом, когда правда обнажится, о ней подробно узнают все посвященные — жрецы этого чудеснейшего в мире храма-вертепа. А зрители? Они будут догадываться. Но сделают вид, что ничего не знают. Они обязаны подыгрывать актерам.
А что — пусть бы суфлером, осветителем, рабочим сцены. Даже в столярке доски пилить — разве не стоило бы режиссеру пройти все по кругу, мог же Юозас Мильтинис в своем Паневежисе, в этом крохотном городишке, прославившимся благодаря его, Мильтиниса, театру, мог же он, надев серый, весь в пятнах халат, красить в колоссальном чане полотно для спектакля. Что? Опять Мильтинис? Да, всегда и во всем Мильтинис. У каждого должен быть свой бог, так почему бы не молиться этому литовскому режиссеру, чьи спектакли чаруют всех на свете?
Это ж надо — он, Иван, три года потерял над интегралами, прежде чем попал в театральный институт; жаль времени, потраченного в университете, на математическом, — уж лучше бы на журналистике или на геологическом, интегралы ничем не помогут ему сейчас прийти к взаимопониманию с Наталей Верховец, в ее поведении не было никакой логики, ну что из того, что она актриса, разве можно строить свою жизнь и свои поступки на одних эмоциях?
Иван снова выбрался из «трюма» за кулисы. Двое актеров в гриме и костюмах, ожидая своего выхода, заканчивали шахматную партию. В полумраке кто-то ходил широким шагом и тихонько бормотал текст роли, едва слышные слова звучали как заклятья. В общей умывальной из крана тоненько стекала вода. В старом помещении Паневежского театра было только две гримерных, и простой крашеный пол, и пятна от сырости в углу, но это не мешало, не в том дело, пусть себе — что за беда! — умывальник с испорченным краном; прижав к стенке в коридоре завлита, актер Галько тонко намекал, что стоит напечатать в местной газете его, Галько, творческий портрет. Один из монтажников, едва сдерживая усильем воли неистовый бас, заверял, что предложит театру свои услуги как актер, и в доказательство такой возможности бодро разыгрывал какую-то сценку.
Галько, увидя Марковского, приветственно поднял руку — «честь!».