По-семейному договориться с Папа не составило большой сложности. А вот рассуждения с министрами, настроенными весьма враждебно, Александру Христофоровичу пришлось взять на себя.
К чести нашего героя, он провел их безупречно: пруссаки дали себя убедить. Министр иностранных дел граф Х.Г. Бернсторф тоже старался уклониться от встречи, заявляя, что "мучительная болезнь удерживает его дома". Бенкендорф явился к нему. "Я нашел его крайне пораженного завоевательными планами, приписываемыми политике императора", — сообщал Александр Христофорович. Пришлось напомнить о том, что "он сам первый" обнадеживает Турцию насчет слабости России, заставляя императора "применять более значительные силы". Что "империя сгорает от нетерпения показать Европе, что она не боится угроз".
Пруссии предоставлялась возможность "сыграть роль миротворца… Мы удовлетворимся гарантиями, которых требует наша торговля… В качестве доброй услуги тестя своему зятю… король может сообщить в Константинополь о наших мирных намерениях".
Дело тронулось с мертвой точки. Ведь любое посредничество поддерживало реноме двора, который выступал миротворцем.
Тем временем Пушкин рвался в действующую армию, под пули. Настороженность вызывало само направление поездки. На Кавказе служили многие из "друзей 14 декабря", помилованные государем кто за молодостью, кто по недостатку улик. Его величество полагал, что сия мера правительства способна была вызвать благодарность в их сердцах и даже будущее исправление.
Александр Христофорович не возражал — его ли дело? Но смотрел на милости этим господам без задора. Одно они говорили в крепости, под страхом будущего наказания. Другое, когда расхрабрятся под горскими пулями. Разве он не ведал, как близость смерти и ежедневное молодечество развязывают языки?
Ни они сами, ни даже их родня ни о чем, кроме страшного утеснения своих семей, не думали и не писали. Вот слова мемуаристки С.В. Скалон, урожденной Капнист, чей брат во время следствия оказался в крепости: "В конце третьего месяца дела запутались: отвечать на запросы день ото дня становилось труднее, и он начинал страшиться за свою будущность". Как вдруг молодого человека вызвал комендант и объявил, что его отпускают. "Сначала он не хотел верить", потом "бросился бежать из крепости, несмотря на то, что это было в 12 часов ночи и что комендант предлагал ему переночевать у себя".
Все освобожденные напоследок беседовали с императором, явившись во дворец. Николай Павлович "весьма хладнокровно" обратился ко вчерашнему подследственному: "Что, Капнинст, не правда ли, что здесь лучше, чем там?" Уже эти слова показывали, что юношу скорее простили, чем оправдали.
Но семьи видели происходящее иными глазами. "Холодный вопрос этот, — продолжала Скалой, — доказывает одну жестокость души его. Ибо, знавши, что [брат] невинно страдал три месяца в заточении… он мог бы, смягчив сердце свое, сказать что-нибудь более утешительное".
Читая подобные откровения, Александр Христофорович словно через лупу рассматривал человеческую неблагодарность. Разучивался верить? Жуковский так и подозревал: "Вы на своем месте осуждены думать, что с Вами не может быть никакой искренности, Вы осуждены видеть притворство в том мнении, которое излагает Вам человек, против которого принято Ваше предубеждение (как бы он ни был прямодушен), и Вам нечего другого делать, как принимать за истину то, что будут говорить Вам другие. Одним словом, вместо оригинала Вы принуждены довольствоваться переводами, всегда неверными и весьма часто испорченными".
Но как быть, если именно "искренность" и "прямодушие" вызывали сомнение? И это сомнение поминутно получало дополнительную пищу?
Во время процесса Бенкендорфа считали добрым следователем. Именно с ним говорили. От него не закрывались. В отличие от другого "перводвигателя" — Александра Ивановича Чернышева, теперь военного министра.
Работалось трудно. Ибо Александр Христофорович сочувствовал арестованным. Половина мальчишки. Он бы их выпорол и отпустил. Чернышев смотрел на дело иначе. Для него все как один были подозрительны. Он был убежден в виновности каждого и считал, что злодеи выворачиваются из клешей правосудия. Все они порочны, надо только хорошенько раздразнить их, и тут наружу полезет глубоко скрытое зло. Выходило пятьдесят на пятьдесят. У кого нервы послабее, тот и ломался под криком. А был ли он при этом злодеем, или так, человек заговору почти сторонний, генерал-адъютанта это не тревожило. Чернышев увеличивал поголовье виновных, предавая внушительности делу.
Даже странно, что государь находил способ не просто благоволить Чернышеву, а дружить с ними обоими. Но во главе высшей полиции поставил все-таки Бенкендорфа. Снисходительного к чужим проступкам, не склонного к гонениям.
Почему?
Многие думали, потому что во время следствия он мирволил арестантам. А молодой государь как раз не хотел раздувать дела и ждал для многих оправдания. Не так?