Намек был прозрачен, несвоевременен и груб, стоило промолчать. Но Эльтудинн лишь холодно улыбнулся, казалось, не оскорбившись. Он не посоветовал лучше следить за языком, хотя подобного Бьердэ, привычный к упрекам старейшин, ждал. Ему всегда было сложно выдерживать в деловых беседах правильный тон, не переступать границ: он принадлежал к расе, считавшейся высшей и равнодушной, словно бы… не до конца. Иногда ему казалось, что сдери он шкуру – а под ней кто-то другой. Жадный до жизни. Заурядный. Глупый. Очень пылкий. Бороться с этим «другим» было все труднее.
– Я предпочитаю не видеть знамений там, где их может не быть, маар, это вредная привычка. А кошмары – вещь рядовая, их вижу и я, даром что… служу.
И, более не размениваясь на слова, жрец величественно пошел вперед. Бьердэ последовал за ним, гадая: нужно ли извиняться или лучше просто не открывать лишний раз рта? Темное одеяние Эльтудинна было таким длинным, что подметало блестящую черную мозаику, в которой кое-где сверкали золотые фрагменты. Бьердэ то вглядывался в этот ветвящийся рисунок, то невольно поднимал голову. Фрески, фрески… восхитительные, жуткие, скалящиеся морды, милосердные лица… в притворе, ведущем в три капеллы, они не должны были привлекать внимания – но привлекали, даже теряясь в узорных побегах крапивы. Сафира Эрбиго пожелала оставить миру напоминание, кто же дал построить первый темный храм. Эльтудинн ожидаемо свернул налево, к дверям, над которыми четко и тревожно темнела выбитая в камне надпись.
Черная капелла впечатляла Бьердэ не меньше, чем две других, хоть он и знал, что это ученическая работа. Идо ди Рэс слыл второй жемчужиной среди живописцев Ганнаса, а может, и всего графства. Да, купол был великолепен. И так ужасен, что здесь Бьердэ предпочел не поднимать головы. Он глядел только на жертвенник бога, раскинувшего щупальца и держащего зажженную фиолетовую свечу. Король Кошмаров, стройный, статный, человекоподобный лишь до пояса, смотрел свысока на тех, кто пришел к нему. Идо ди Рэс сделал что-то с его раскосыми глазами: они горели, отражая свечной свет.
Эльтудинн положил зайчонка на алтарь, у которого стояла глиняная ваза с букетом крапивы. Покрыл голову капюшоном, опустился на колени, сложил руки – и под сводами разнесся его зычный шепот. Диалект Моря, в грамматике мало отличный от Общего языка, но совершенно не похожий на него в произношении. Нечеловеческая песнь волн, то рокочущая, то шипящая, требующая огромного напряжения связок. Большинство пиролангов говорили именно так даже в миру: они чаще всего становились жрецами, потому их приучали к этому с детства. Сам Бьердэ рано выбрал врачевание – путь, где требовалось больше действовать, чем говорить. Диалект Моря почти резал ему слух, хотя нет, не так… скорее пугал, а сейчас особенно. Точно шепчущее создание перед ним расчеловечилось, точно ускользнуло куда-то, где слилось с сумраком, точно обратилось в сам воздух, повторяющий на одной ноте:
«Не устрашай, Владыка. Не гневись, Владыка. Не приходи, Владыка. Не покидай, Владыка».
Эльтудинн все шептал, шептал – а Бьердэ думал. Сколько таких же измученных кошмарами приходило сюда за помощью? Сколько молило о последнем сне для неизлечимых родственников, любимых, друзей? Сколько раз Вудэна поблагодарили за то, что не свершился смертный приговор, пролетела мимо пуля, удалось выжить в дуэли? Бьердэ знал: вопреки суевериям, слухам и панике противников графа, часть горожан полюбила храм. И не только они; сюда приезжают уже со всего графства; понятная вера, что в великолепных стенах бог отнесется к твоей просьбе благосклоннее, чем в «поганом месте», распространяется все шире. Немало прошло времени, а работы у храмовых жрецов лишь прибавляется. И, наверное, это добрый знак. А кошмары… медузы… ссоры между баронами… все это другое. Имеет иные корни. И преодолимо.
Эльтудинн прошептал в последний раз: