– Я на ужин более полусотни съел, – похвастался Санька. – Сметану мазал – вот так!
И показал пальцами, каков был сметанный слой – чуть не в полвершка. Федька засмеялась – она радовалась, что любимый получил такое удовольствие от масленичных лакомств.
– А ты что днем делал?
– Я? Мы к ледяным горкам ездили.
– Катались?
– Катались, – тут Санька ощутил некоторую неловкость. Он вдруг понял, что рассказывать о поцелуях не надо, никому и никогда.
– Хорошо тебе, – позавидовала Федька, сворачивая два блина и подхватывая краем трубочки ком плотного варенья. – Я бы тоже покаталась, а уж не успею. Много там народу?
– Много, вся лестница занята и внизу стоят, ждут очереди.
– С кем ты катался?
Вопрос был невинный – в конце концов и двое мужчин могли преспокойно сесть в санки, и к какой-нибудь замужней даме Саньку могли приставить кавалером. Но он вздрогнул, смутился и выпалил самое глупое, что только мог:
– Не все ли равно? Катался и катался…
Федька удивилась – отчего ответ столь сердитый? И что-то словно иголочкой душу кольнуло – радостному вечеру грозит беда.
– Ну, катался и катался, – повторила она. – Жаль, что меня там не случилось…
Этот намек на возможные поцелуи в санках все и погубил. Целоваться с Федькой он не желал – а если и был миг, когда такое желание возникло, так он убит наповал иными мгновениями! Федька еще продолжала макать блин в варенье, а Санька уже отвернулся, уже нырнул в дивные воспоминания – и вдруг улыбнулся, как дитя.
– Как там было славно, – сказал он не столько Федьке, сколько самому себе. – Как славно…
Федька знала, что он исполняет поручения сильфов, и повода для столь радостных улыбок не видела. Неужто та женщина, к которой он ездил в гости, привела любимого в такое неземное состояние? Но сам же говорил – толста, неуклюжа!
– Вы там угощались? – спросила Федька. – Хоть сбитню выпили?
– Что, сбитню? Нет… Если бы ты только вообразить могла, как там было славно!
Воспоминания обрели плоть, жар, аромат, на губах затрепетали те поцелуи…
– Так расскажи!
– Этого не рассказать! Федька, ты не воображаешь, как я счастлив!
Внезапная перемена в поведении фигуранта Федьку озадачила: только что простой вопрос его смутил, а теперь вдруг родился неимоверный восторг.
– Да я вижу, – ответила она и положила на тарелку недоеденный блин. – Ты все ж расскажи, порадуемся за тебя вместе. Ты же знаешь, я… ну… я всегда бываю за тебя рада…
– Знаю, знаю… Но это – это… такого со мной еще не бывало… – и, набравшись мужества, он выпалил: – Федорушка, голубушка, я влюблен!
– Кто она?! – вскрикнула Федька.
– Ты ее не знаешь, она не из наших! Она – лучшая в мире, она – ангел, понимаешь, чистый ангел! Я не знал, что такие девушки бывают!
Федька окаменела.
– Я раньше не понимал, что такое любовь, ей-богу, не понимал! Теперь – понял!
– И она – тоже? – едва выговорила Федька.
– И она. Ей шестнадцать, и ее еще никто не целовал, я – первый! Ты вообразить не можешь, как это! Я одного желаю – вновь ее видеть, я на все ради этого готов!
– А я? – плохо соображая, спросила Федька.
– Что – ты? Ну, ну… ты же понимаешь…
– Я ничего не понимаю.
Санька на всякий случай отошел подальше. Он знал, что Федька его любит, – это весь театр знал. Но как быть с этой любовью – он понятия не имел. Принять ее – нелепость… И одно дело – получать маленькие презенты от женщин, пока твоя душа гоняется за несбыточным, а плоть утешается с Анютой. Другое – когда появилась Марфинька, когда других женщин и девиц в мире не осталось, а есть только она.
– Я люблю ее, – сказал Санька. – И она будет моей женой.
– Она?
– Да.
– Саня… ты, пожалуйста, уйди, уйди, слышишь?
Румянцев выскочил из палевой комнатки и вздохнул с облегчением. В конце концов ему не в чем было себя винить – он ничего Федьке не обещал и сказал чистую правду.
Она осталась и несколько минут бессмысленно смотрела на тарелки с блинами. Больше всего хотелось, чтобы жизнь кончилась – прямо сейчас. Усилие воли – и все, и нет ничего.
А она все не кончалась…
Вдруг Федька поняла, что ненавидит блины. И простые, дырчатые, и яичные, и красные, с гречневой мукой! Она захватила их сразу с двух тарелок и метнула в дверь. Блины шлепнулись на пол. А она оглядела стол, словно бы в поисках иного предмета для ненависти. Слез не было – была неимоверная обида, злость и отчаяние. Такие, что любой ценой нужно было от них избавиться! Невозможно жить, когда украден смысл жизни.
Но жизнь длилась – еще минуту, еще две минуты, еще три, и стало ясно, наконец, – так просто она не кончится. Нужно как-то ей помочь, чтобы она ушла. Нужно хотя бы выйти из дому, не одевшись, а потом шагать, и шагать, и шагать, обнимая себя руками, и упасть в снег, и потерпеть еще немного.
Федька представила себе это смертное шествие по Садовой, мимо Апраксина двора в сторону Коломны, все прямо, прямо, туда, где еще не бывала, куда-то к устью Невы и по льду – в сторону Кронштадта… туда-то уж точно не дойдет… вот и прекрасно, что не дойдет!