Я сидел в третьем ряду перед занавесом зеленого бархата. Внезапно в зале стемнело, занавес торжественно раздвинулся, и таинственный свет, сотворить какой не по силам самому Богу, а природе не создать и за тысячелетия, мягкими потоками полился на посеребренные стены зала и на авансцену. Казалось, средних размеров водопад, который долгие годы приручали для домохозяйственных нужд и теперь вот пустили течь по стенам этого дворца, бережно, цивилизованно отдает свои воды на службу человечеству, сделавшись вразумленной силой природы, так сказать, стихией с хорошими манерами. В этом освещении было все: рассветные сумерки и закатный багрянец, чистота небес и чад адского пламени, мглистое марево города и зелень леса, лунное и полярное сияние. Все, что природа являет нам в скучной череде медленных перемен и на больших расстояниях, здесь было спрессовано на одном клочке пространства и в отрезке одной минуты. И сразу стало ясно, что тут то ли в шутку, то ли в всерьез в дело или в игру вступили силы неведомого и всемогущественного божества. Падать ниц было неловко, слишком тесно и узко в проходах. Но, если позволителен такой образ: колени сами были готовы подломиться…
Вокруг, если только можно по лицам судить о конфессии, сидели представители самых разных верований. Включая вероотступников и вообще безбожников. Но все были потрясены и захвачены. А когда молодой чернокожий заиграл нечто молитвенное на органе и мощные аккорды божественного инструмента хлынули в раскрытые сердца собравшихся, в зале и вовсе стало настолько тихо, что под его сводами слышно было только дыхание публики – ну, как в кабинете у врача после команды «А теперь глубокий вдох!»…
Потом зазвенел серебряный колокольчик, я по привычке склонил голову, но исподтишка, как всегда делал это мальчишкой, продолжал подглядывать. И увидел, как обе половинки занавеса разделились и из проемов по ступенькам сцены вниз горошинами посыпались чернокожие молодые люди с инструментами. А под конец, как учитель в класс, в оркестровую яму спрыгнул щупленький очкарик, и его пышная шевелюра развевалась на сквозняке, который, казалось, он сам и вызывал стремительностью своей побежки.
Это был дирижер…
А уж какое упоение было наблюдать, как он павлиньим хвостом раскидывает руки, как, словно рапирой, фехтует своей шустрой палочкой против всего оркестра, щекочет скрипки, вызывает гневный вопль у баса, сотрясает шкуру барабана, извлекает серебряные трели из флейт – и все это был Оффенбах.
В зависимости от серьезности или легкости мелодий свет юпитеров с синего менялся на красный или желтый, музыканты смахивали на призраков, а локоны дирижера иногда вспыхивали священным пламенем, образуя нимб. Домашний водопад все еще струил свои воды. Пока наконец наше благоговение не излилось в бурных аплодисментах, причем вероотступники хлопали громче всех. Все прониклись всемогуществом неземных сил, чудесами метафизической кинодирекции и богоизбранного кинематографического ремесла.
Потом киномеханик начал торжественную мессу показа фильма Гарольда Ллойда[39]. Только кто же осмелится тут смеяться? Меня не пронимала ни одна шутка. Я думал о смерти, о могиле, о потустороннем. И пока знаменитый комик воплощал на экране свою замечательную задумку, я решил посвятить свою жизнь Богу и стать отшельником.
По окончании сеанса я незамедлительно направил стопы в глухой и дремучий лес, который с тех пор и не покидаю…
Франкфуртер Цайтунг, 19.11.1925
Начало берлинского сезона
(Заметки непосвященного) Наступление берлинского сезона отличается, к примеру, от начала эпидемии неумолимой скрупулезностью подготовки всех – как активных, так и пассивных – его участников. Нет никого, кого это событие застигло бы врасплох. Большинство, напротив, так или иначе причастны к истокам его возникновения. Многие даже составляют его сокровенную суть. Иные слиты с ним нерасторжимо. Постигни их внезапная смерть – они и весь сезон безжалостно потащат за собой в царство мертвых.
Неизвестный фотограф. Бэнд Джека Хилтона играет в Луна-парке. Около 1925 г.