Читаем Бермудский треугольник полностью

«Пытаюсь изображать не только то, что вижу, но и то, что знаю о нашем бедолажном бытие. Точность и тонкость — это еще не правда. Воображение — правда. А ты, Вася, пишешь только то, что видишь. Соитие барбизонства с импрессионизмом. Недурное соитие. Твои пейзажи полны наивной первозданной прелести. Не осуждаю. Но ты и я — две правды. У тебя не совсем возделанный трагедией жизни ум. Не обижайся и слушай. И все-таки, пиша пейзажи, думай о людях-человеках…» Да, да. Он и любил меня, и не щадил… Помню, еще он сказал: «Ты очень спокоен, созерцатель, ты придумал прелестный рай, а его нет». Боже мой, прости меня… пристрастного… Вот здесь висел злополучный портрет премьера. Зачем он его написал? Из-за этого мы поссорились. Но какие точные были краски, какие точные линии… Лицо самодовольного тупицы. И его взяли.

Он ходил по мастерской, колени подсекались, тогда он садился на табурет, отдыхал и снова ходил старческой заторможенной иноходью, в шатком полоумии, считая по нескольку раз и пересчитывая исчезнувшие картины. Иногда он останавливался, ослепнув от слез, боясь в эти секунды, что, задавленный кашлем, забудет количество пропавших полотен. Он насчитал тридцать пять украденных картин и одиннадцать изуродованных, обгоревших в костре. Когда он наткнулся на большой рабочий стол Демидова, где лежали альбомы, папки, листы с рисунками, наброски карандашом, — все здесь было разбросано, перемешано, раскидано — ко всему враждебно прикасались чьи-то руки. И Василий Ильич перекрестился.

— Боже, спаси и помоги, — и присел к столу, вдавил пальцы в виски, заставляя себя в меру сил сосредоточиться и записать названия картин, похищенных и испорченных. Он должен был записать названия копий старых полотен, купленных российскими и заграничными музеями, внесенных в каталоги и монографии, и названия вещей, написанных в последние годы, не проданных по причине высокой цены, назначенной Демидовым, и по причине его немодности в новые времена. Вместе с тем Василию Ильичу не верилось в способность милиции вернуть украденное — газеты писали о множестве ограблений, воровстве ценнейших книг, манускриптов, картин из библиотек и музеев, переправляемых за границу и ненайденных.

«Но как понять, как объяснить это все? Безобразный костер, искромсанные картины… неужели тут еще и ненависть к тому, что он делал, ненависть к его характеру, к его таланту? О, вечная озлобленность недругов и завистников. Он часто говорил с насмешкой: «Гения всегда преследует торжествующая посредственность!» Нет, в мастерской побывали не недруги и завистники. Нет, не они… тут были другие… Так что же делать, что делать?»

Василий Ильич медленно и трудно записывал названия картин, порой замирал, уставясь в одну точку, пугаясь, что забыл, как пишется то или иное слово, ругая себя за склероз, голова плохо работала, искала помощи и облегчения. И Василий Ильич не закончил список, как-то нелепо заторопился, вылезая из-за стола, и мелкими шажками поспешил на лестничную площадку. Перед тем как поехать сюда, он позвонил Андрею, квартира не ответила.

На лестничной площадке он суматошно затоптался перед дверью, наконец нащупал кнопку звонка, не вытерпел и позвал: «Андрей, Андрюша!» В ответ — ни звука. Он приложил ладонь к уху и прислушался. Шагов за дверью не было слышно. В квартире осторожно шуршали сквозняки. И стояла пугающая тишина на лестничной площадке, будто во всем доме не было ни одной живой души, лишь стыла по этажам мертвящая неподвижность безмолвия.

Василий Ильич, в потрепанной курточке, сел на ступеньку, склонил голову к коленям и тихонько застонал — от собственного одиночества, от старческой слабости, не похожий на почтенного академика живописи, когда-то знаменитого своими пейзажами, разбросанными по музеям и коллекциям Европы, сейчас забытыми равнодушной публикой, голодным народом, безвременьем России.

Его помнил, ценил, был верен дружбе Демидов, но Демидовы велики и встречаются в единственном числе, но, как с любыми смертными, с ними случаются несчастья…

Василий Ильич мял пальцами впалые щеки и бормотал вслух:

«Его оторвало… как остров… оторвало… А на земле без него стали грабить и сжигать папирусы, как в древности. Я тоже забыт народом… но я умру неоплаканный. Кому нужно мое чистое художество? Праздник света, волшебство оттенков, блеск колорита зажившегося эстета? Народ просит кусок черного хлеба, а не чародейства светотеней. Нет никакого праздника. Все прошло. Горько и безумно. Сверши, Господи, дело свое, возьми меня. Нету у меня сил жить…»

Он скулил и молился, тихо плакал по Демидову, по себе, чувствуя свое бессилие и нежелание жить в этом безнадежном мире.

Подымаясь по лестнице, вконец опустошенный после сегодняшнего дня, Андрей проклинал испортившийся лифт и с раздражением ударял кулаком по перилам.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже