В конце 1942 года над домом Шоу нависла угроза: чуть было не мобилизовали прислугу. Шоу «построил целую батарею из цифр», чтобы доказать властям государственное значение своей деятельности: «Моя подпись на контрактах принесла Лондону более полутора миллионов долларов». Он терпел убытки и был занят сверхурочным трудом, лишь бы добыть деньги на покрытие национального долга Америке!
Все же главной его заботой оставалось здоровье жены: «Как заставить Шарлотту успокоиться? Беда, что я несведущ в христианской науке врачевания. Жестоко говорить ей, что нам осталось жить, может быть, несколько месяцев и не все ли равно, как мы их протянем? Ну, замерзнем мы, ну, умрем с голоду… Мы свое отжили, пора и честь знать! Разве думать так не жизнерадостно? Только ведь она решит, что меня не трогают ее страдания».
К концу жизни у Шоу вошло в привычку повторять в беседе с одним знакомым то, что он уже написал в письме другому. Например, приведенные выше слова я обнаружил почти без изменений в письме Шоу к леди Астор, которое она мне показала.
Шарлотта становилась все требовательнее. Его день теперь почти целиком зависел от ее самочувствия. В восемь он был уже на ногах и, одевшись, садился к ее постели поговорить. После завтрака работал, а потом обедал с нею вместе. После обеда ложился вздремнуть. «Она всегда взбивает мне подушки — по крайней мере, ей так кажется», — кляузничал он мне. Чай снова пили вдвоем, и он отправлялся погулять, но «должен был пораньше вернуться к ужину, — тогда она видела, что я цел и невредим». За ужином, а потом в гостиной они разговаривали. Ее память и слух заметно сдавали. Многое он был вынужден громко трубить ей по нескольку раз и на следующий день возвращаться к тому, о чем рассказывал накануне. Она отправлялась в постель, а он слушал радио или читал на сон грядущий — до половины одиннадцатого или до одиннадцати.
В конце августа 1943 года у нее начались галлюцинации. Это лето они проводили в Лондоне. Ей казалось, что в ее спальню кто-то забрался и нужно передать домовладельцу, «чтобы он их выдворил». Последующие события я изложу со слов старой приятельницы семьи Шоу Элеоноры О’Коннел, которой довелось услышать от Шоу немало признаний. Она все запоминала до мелочей, а для меня специально записывала.
В тот день Джи-Би-Эс выглядел таким же жизнерадостным, как обычно. Тотчас по приезде к О'Коннел он занялся с Джоном Уордропом каким-то вопросом авторского права. Внезапно он спросил:
— Вы или вы, Элеонора, — не замечаете за мной сегодня ничего нового?
— Новые ботинки? — попытался угадать Уордроп.
— Нет, что вы, им уж, слава богу, лет десять. И на мне вообще нет ничего новее… Я спросил, не заметили ли вы во мне какой-нибудь перемены, потому что сегодня ночью, в половине третьего, я овдовел.
Взволнованные собеседники молчали. Он продолжал: «В пятницу я заметил в Шарлотте перемену. Казалось, тревоги оставили ее. Морщины на лбу разгладились. Боль утихла. После ужина, как обычно, я проводил ее в гостиную. И тут она меня огорошила: «Где ты пропадаешь? Я тебя уже два дня не вижу». Я ответил, что ходил рядом, как привязанный, и она улыбнулась — точь-в-точь, как улыбалась в молодости. Я взглянул на нее и увидел ее такой, какой я ее узнал впервые. И я сказал ей, что к ней вернулась красота, а болезнь уходит. Мы поговорили еще немного. Я очень плохо ее слышал: она говорила бессвязно и понять ее можно было только изредка. Потом она сказала, что ей пора наверх и попросила проводить ее. Я понял: ей кажется, будто мы в Эйоте. В нашей квартире некуда было идти наверх, но я промолчал, и мы направились в ее спальню.