В каждой руке Тимофеича висело едва ли не по полдесятка песцов, которых он держал за хвосты, волоча их мордами по снегу. Тимофеич шел, крепко сжимая в руках мягкий, пушистый мех, и все думал о хлебе, который пекла по субботам окладниковская стряпуха Соломонида, о больших румяных хлебах, пахнувших кислым теплом нагретого и насквозь обжитого угла. В том углу, в чуланчике, за кухонной печкой большого окладниковского дома, Тимофеич угнездился вскоре, как похоронил свою старуху, и пахло там всегда свежим хлебом и хозяйскими наваристыми щами.
При этих воспоминаниях, всё шире развертывавшихся в голове Тимофеича, у него даже в животе зарокотало так, что шедший впереди Федор обернулся:
– Чего?
– Чего... Ничего! Я тебя не звал.
– А мне послышалось – ты меня окликнул: Федор...
– Не окликал я тебя. Снится тебе всё... На ходу и то снится.
Тимофеич встряхнулся и даже с размаху хлопнул по снегу всеми своими песцами, чтобы отогнать столь некстати обуявшие его мечты о хлебах, печь которые первой мастерицей на Мезени прослыла косоглазая окладниковская Соломонида. Да и до избы в ложбинке осталось шагов сто, не больше. И Тимофеич, подходя к избе и завидя ещё издали разбросанные на снегу куски медвежатины, так и не убранные с утра, накинулся на Федора, окончательно уже позабыв про окладниковские хлебы и про похожую на квашню Соломониду.
– Ванюшка – он, можно сказать, дитя, младень-несмышлёныш. А ты-то о чём думал?
– Дитя – женить пора, – откликнулся беззаботный и почти всегда веселый Степан.
– Ты не знаю о чем думал, – продолжал пушить Федора Тимофеич. – Тебе бы всё сидеть и на пуп свой глядеть да не знаю о чём думать.
Но Федор не оправдывался. Шагах в пяти от порога он вдруг снова увидел на снегу отрубленную «человечью» ногу.
И, сбросив здесь же у входа всех своих песцов, Федор быстро вошел в избу.
X. СПЛОШНАЯ НОЧЬ
И с этого дня пошло. Песцов было набито – сила! Стоило только подняться по скату ложбинки и дойти до первых обрывов ступенчатой горы, как здесь сразу же начинались норы, берлоги, пещеры – убежища мелкого зверья и вертепы ошкуев невиданной, страшнющей величины. Около песцов и голубых лисиц возились Федор и Ванюшка, а Тимофеич с топором и Степан с рогатиною и луком отходили подальше в поисках более крупного зверя.
Крепчали морозы, и твердел наст. Он стрелял по ночам, длинными трещинами извиваясь по скатам ложбинки. И бревенчатые стены избы тоже потрескивали ночью и скрипели, как обоз на зимней дороге. А дни тем временем всё убывали и становились короче воробьиного носа. Вот-вот должны были наступить круглые потёмки; сиверко накатывал их с моря на Малый Берун.
Ободранные туши добытого зверя промышленники по-прежнему сохраняли на холоде, увязывая их в оленьи шкуры и подвешивая на врытых в землю столбах. Снег они на далекое расстояние вокруг заливали водою, чтобы крепкий ледок не давал песцам подрываться под торчавшие стоймя бревна и валить их вместе с подвешенным на них мясом, увязанным в меховые узлы. Замороженные туши – оленьи, медвежьи и лисьи – были наложены и в сенях, но все это изобилие было пресно без соли и хлеба. Особенно воротило на первых порах от песца, потому что какая может быть вкусовитость в собачине? Чтобы как-нибудь скрасить еду, придумали промышленники коптить убоину, развешивая её под кровлей на длинных оленьих ремнях. Когда топилась печь, дым густо клубился поверху и с каждым днем всё круче прокапчивал висевшее там мясо.
Кремень, захваченный Тимофеичем с лодьи, совсем стерся, и нужно было позаботиться о каком-нибудь постоянном огне, особенно в надвигавшуюся круглую трехмесячную ночь.
Степан разыскал на дворе медвежий череп, наполнил его топленым медвежьим салом и из рукава своей заношенной сорочки сделал светильню.
Ночник чадил и жирною копотью оседал на всем, что было в избе, но всё же своим колеблющимся багровым светом озарял это жалкое жилье, с навороченными в нём окороками и шкурами, с нищетой и дымом, со всей маетой человеческой, усиливавшейся вместе со сгущавшейся ночью. Когда же топилась печь и кипело в котелке варево, темнота, холод и одиночество рассеивались вместе с поднимавшимся вверх дымом, и казалось, что есть ещё надежда на спасение, что избавление близко.
Дремавшему у огня Ванюшке чудился тогда большой расцвеченный корабль, идущий на всех парусах к Малому Беруну, мимо ледяных чертогов морского царя. Это был корабль спасения, который должен был выручить их из смертного плена. Но иногда это был не корабль, а закованный в ледяные латы всадник, рвавшийся на буйногривом коне к их ложбинке и поражавший своим копьем ошкуя величиной с лошадь.