Тимофеич варил в котелке звериное мясо, а Федор и Степан, сидя у огня, мяли в руках намоченные шкуры до того долго, что те становились мягки, как замша. Промышленники оборвались и обносились вконец. Всякого платья можно было довольно нашить из звериных шкур, и швейная иголка была у них сработана из старого сломанного гвоздя. Федор ножом скроил себе из оленьей шкуры рубаху, но сшить её было нечем. Он кое-как приштопал отдельные части тонко нарезанными ремешками, и вышло это неладно и нескладно, людям на смех и себе на муку. Стежки были большие и грубые; там, где они шли, оставались прорешки, сквозь которые просвечивало тело и изрядно продувало.
Однажды Тимофеич, разрубая на полене куски медвежатины, никак не мог перешибить топором один кусочек, где жилы были как-то удивительно перевязаны узлами, крепкие, как канаты. Тимофеич стал вырезывать их ножом и заметил, что медвежье сухожилие не только крепко, но его можно легко разделить вдоль на отдельные тонкие нити. Обрадованный Тимофеич стащил с Федора его оленью рубаху и перестрочил её медвежьими жилами, продетыми в ушко самодельной иглы.
Скоро охота была брошена. По всему острову стлалась уже бесконечная ночь. И когда ослабевал мороз, ложбинку заливала такая кромешная темь, что подчас не видно было даже снега, густо сыпавшего сверху, из каких-то черных небесных колодцев.
Здесь можно было и впрямь позабыть про день и про ночь, в этой обители сплошного мрака. Но Тимофеич в своей новой песцовой шапке высовывал голову наружу и, если на небе были звезды, соображал, что сейчас в Мезени пропели первые петухи.
И Тимофеич, поведав об этом дремавшим у потухшего огня товарищам своим, гнал их всех на печку и вслед за ними сам забирался туда же.
XI. ЗОЛОТЫЕ ПАВЛИНЫ НА СЕРЕБРЯНОМ МОСТУ
Ночь раскинулась теперь на острове уже всею первобытною своею мощью. Это была дремучая пучина темноты, подобная морской пучине – такая же буйная, непроницаемая, всеобъемлющая. Она навалилась на человеческое сердце безысходною тяжестью, убивала всякую надежду, отравляла тело и дух вялостью и ленью.
Четыре человека, заключенные в бревенчатый ящик, как бы вздымаемый волнами черного потока, словно плыли в неизвестном направлении к неведомой цели. Они знали, что ещё не совсем погрузились на дно, что плывут ещё куда-то, потому что об этом им напоминал Тимофеич. Им могло казаться, что стоит сплошная ночь, что у неё, как у кольца, нет конца, но старый звездочет не упускал случая поискать в морозном небе и объявить своим товарищам, что Еремей Окладников собирается сейчас в баню.
Тимофеич с первых же дней их неожиданного заточения на Малом Беруне стал делать ножом отметины на бревенчатой стенке. Каждое утро он слезал с печки и после нескольких страшных, подобных грому зевков первым делом брал нож или топор – что попадалось под руку – и проводил черту на стенке возле двери. Царапины шли ровным строем, одна под другой, и когда их накапливалось шесть, то вместо седьмой Тимофеич ставил крест, что означало день воскресный. В этот день вместо песцовой собачины Тимофеич выдавал всем по куску прокопченного под кровлею медвежьего мяса. Оно было вкуснее лисьего и, то ли от дыма, то ли от другого чего, как-то отдавало духами, изюминною сдобою окладниковских куличей.
Тимофеич совал Ванюшке лишний кусочек и, ласково трепля мальчика по плечу, говорил:
– Не скучай, Ванюшка! Чем тебе тут не житье? Пища наша видишь как духовита.
О том, что «медвежатина – то же человечье мясо», Тимофеич больше не заикался.
Но не так Ванюшка беспокоил старого Тимофеича, как этот вечный бедовик Федор, становившийся все угрюмее и иногда перестававший отвечать даже на вопросы. Нога у него, что ли, опять разболелась, но только он стал прихрамывать, волоча за собой правую ногу, где с давних пор в колене засела английская пуля.
Федор как-то потучнел, порыхлел весь. Почти круглые сутки лежал он теперь на печи и все молчал. Глаза только раскроет пошире и уставится в угол, точно после долгих поисков нашел он там наконец давно потерянное что-то.
– Федь! – окликнет его Ванюшка. – Федяйка-невставайка!..
– Не тронь его, – шепнет своему крестнику Тимофеич. – Пускай лежит.
Песцы лаяли вокруг избы во всякое время, но война с ними была не страшна. Росли только груды уже белых шкурок на печи и на нарах, потому что зверьки сами лезли в петлю, сами давались в руки. Но узлы с мясом пришлось со двора перетащить в сени: снегу вокруг врытых в землю бревен намело столько, что песцы без труда добирались до узлов и таскали мясо, прогрызая оленьи шкуры.