Мир таков, каким я его вижу. Потом, в зрелые годы, едоки в ресторанах и пассажиры в метро стали почему-то выглядеть грубыми, тупыми жлобами и самыми настоящими извергами. А теперь вот опять подобрели. Или, может быть, кулаки бритоголовых мне совершенно свернули мозги?
Сало текло по моему подбородку – мясо, как я и просил, было очень жирным. Хорошее, свежее, как следует прожаренное мясо, не пересушенное, с чесночком и перцем, мягкое, с румяными колобашками оранжевой картошки, с шайбами жареного лука, простецкая, мужественная еда.
В дальнем углу зазвучала музыка. В этом ресторане я прежде не бывал, и репертуар, в отличие от «Последнего рубля», был мне неизвестен. Я подозревал, что играют здесь что-нибудь благопристойное, и не ошибся.
Невидимый за телами ужинающих граждан лабух затянул на геликоне что-то из Рахманинова. Кто перекладывал фортепианный концерт для бас-геликона, я не знаю, но результат был потрясающим. Я на секунду перестал жевать, боясь подавиться на нижнем «фа», и вдруг услышал нечто, совершенно не гармонирующее с привычным ресторанным безобразием.
Девочка, перешедшая к десерту и залепившая рот шоколадным кремом, стала тихо напевать. Ей казалось, что она поет про себя, неслышно для окружающих, и была права. Окружающие действительно не могли ее слышать. Во-первых, слова и мелодия тонули в коричневом креме; во-вторых, пела она очень тихо, не горлом даже, а языком и нёбом.
Три
Черт бы их подрал, эту темноту, эту грозу и эту Полувечную, неожиданно появившуюся в моей квартире и так же неожиданно исчезнувшую в поле перед СКК. Снова хотелось выпить. Я выпил еще – бутылка по-прежнему оставалась в моих руках.
Маленьким я любил выбегать на улицу в самый разгар грозы. Я снимал ботинки или сандалии, подворачивал брюки и широко шагал куда глаза глядят – сквозь стеклянную стену ливня глядели они не слишком далеко.
На меня выливались все те миллиметры осадков, о которых предупреждало радио, но по мне – чем больше миллиметров валилось на меня с неба, тем лучше я себя чувствовал.
Одна из моих бабушек при звуках грома шептала про Илью-пророка и его колесницу. Мне же представлялся каток для укладки асфальта, несущийся вниз по наклонной железной крыше. Громыхающий и подскакивающий на швах, соединяющих листы гигантской кровли.
Веселый ужас шевелился внутри, когда я думал о том, что крыша может не выдержать и каток рухнет вниз, вминая в землю шпиль Петропавловки и укатывая приземистый город в жесткий серый блин.
Если сейчас я попадаю под дождь, то сохну потом часами – влажные штаны липнут к заднице и стягивают бедра, рубашка врастает в спину. А тогда, в детстве, одежда моя высыхала на мне быстро и незаметно, я не испытывал от этого никакого неудобства и через несколько минут после того, как гроза заканчивалась, был уже свеж, бодр и сух.
В то время прохожих на улице и без всякой грозы бывало обычно немного, а уж если польет – даже эти редкие гуляки моментально забивались в подъезды и парадные, в вестибюли метро и магазины, чтобы не промокнуть и не испортить прическу, чтобы не промочить ноги и не простудиться, а в общем, скорее, повинуясь стадному чувству – все стоят в подворотне, и я должен быть там же, со своим народом, в единстве с ним обретая силу и смысл существования.
На меня смотрели неявно осуждающе, иногда усмехались, иногда ворчали. Я почти никогда не замечал ворчунов и насмешников, я всегда очень быстро уходил подальше от подворотен, на простор асфальтовых полей и рек – улицы в моем районе были конкретные, метров по сто в ширину. Говорили, что такая застройка делалась на случай войны. Мол, если будут бомбить, то дома не завалят проезжую часть и по ней свободно пройдут пехота и танки.
Гулять под грозовым ливнем невозможно, под ним можно только быстро и целенаправленно шагать куда-то, а поскольку определенной цели у меня в такие минуты обычно не было, я просто быстро шагал вперед, чувствуя, что двигаюсь в единственно нужном для меня направлении.
Ни впереди, ни позади ничего, кроме дождя и грома, не было, я шагал один в отмытом за секунды городе; суета и вонь общественной жизни оставались по ту сторону грозы. Когда я по какому-то стечению обстоятельств оказывался в грозу дома, то распахивал окна и включал что-нибудь вроде «Джудас Прист» на максимальной громкости. Хард-рок во время грозы воспринимается идеально.