Не находящие выхода слезы, словно пчелиный рой, загудели в моей голове. Против чужой воли я мог выставить свою, пусть даже бессильную. Но перед лицом подобной кротости я мог лишь смириться.
— Чем прикажешь.
— Не лги больше. Я всегда позволял тебе поступать, как хочешь; продолжай и дальше. Если ты заставишь меня в этом раскаяться, пусть это будет на твоей совести.
В ранней юности мы, как женщины, слишком склонны верить в силу слез. Отцу не нужны были даже мои слезы. Столкнувшись с таким великодушием, я испытал стыд и за настоящее и за будущее. Я чувствовал: что бы я ни сказал, все будет ложь. «Лишь бы эта ложь послужила ему утешением», — подумал я, предвидя, что стану для него источником новых огорчений. Хотя нет, я сейчас стараюсь лгать самому себе. Все, чего я хотел, — это заняться чем-то не более утомительным, нежели прогулка, и как прогулка, оставлявшим моему воображению свободу и возможность ни на минуту не разлучаться с Мартой. Я сделал вид, что давно мечтаю рисовать, но никогда не отваживался завести об этом разговор. Отец и на сей раз не ответил отказом, но поставил условие: продолжать заниматься дома по программе лицея; свободное время я волен посвятить живописи.
Когда узы между людьми не очень прочны, достаточно разок пропустить свидание, чтобы потерять кого-то из виду. Постоянно помня о Марте, я на самом деле все меньше думал о ней. Мой мозг действовал в согласии с тем законом, по которому глаза перестают замечать обои в комнате.
Невероятно, но я даже пристрастился к ученью. И не солгал, как опасался.
Когда что-то внешнее понуждало меня больше думать о Марте, я думал о ней без любви, с грустью, как о чем-то несбыточном. «Что ж, — мысленно обращался я к самому себе, — это было бы слишком прекрасно. Нельзя же и впрямь иметь сразу все».
Одно удивляло отца: письма из лицея о моем отчислении все не было. По этому поводу он впервые устроил мне выволочку, решив, что я скрыл от него письмо, а затем прикинулся, будто по собственной воле принял это решение и таким образом добился его снисхождения. А письма этого просто не существовало. Я ошибался, полагая, что исключен из лицея. И когда в начале каникул действительно пришло письмо от директора лицея, отец был сконфужен.
В письме спрашивалось, не заболел ли я и буду ли продолжать обучение в лицее в будущем году.
Радость от того, что наконец-то прояснились наши с отцом отношения, немного заполняла ту пустоту, в которой я пребывал; думая, что не люблю больше Марту, я по крайней мере относился к ней как к единственному достойному меня предмету. Это означало, что я все еще любил ее.
В конце ноября, месяц спустя после уведомительного письма о ее свадьбе, я получил от Марты записку, начинавшуюся такими словами: «Что означает ваше молчание? Почему вы не навещаете меня? Неужто забыли, как выбирали для меня мебель?..»
Марта жила в Ж., на улице, спускающейся к Марне. На каждой стороне ее было по дюжине домов. Я удивился, что ее дом так велик. Оказалось, Марта занимает верхний этаж, а внизу живут владельцы и пожилая чета.
Когда я пришел, уже стемнело. Вокруг никого, в доме светилось одно окно. Это окно, освещенное всполохами, напоминающими волны, навело меня на мысль о пожаре. Железная калитка в сад была приоткрыта. Я подивился подобной небрежности. Поискал колокольчик и не нашел. Войдя в сад и поднявшись по ступеням крыльца, я отважился постучать в окно первого этажа, справа от меня, откуда доносились голоса. Дверь открыла пожилая женщина, я спросил, где живет госпожа Лакомб (это была новая фамилия Марты). Мне ответили: «Наверху». В темноте поднялся я по лестнице, спотыкаясь, стукаясь обо что-то и умирая от страха, что случилось несчастье. На мой стук вышла Марта. Я чуть было не кинулся ей на шею, как бывает с малознакомыми людьми, которые вместе избежали кораблекрушения. Она никак не могла взять в толк, почему у меня такой растерянный вид и почему я первым делом стал спрашивать, откуда огонь.
— Поджидая вас, я развела в гостиной огонь из оливковых дров и читала при его свете.
Ступив в небольшую комнату, служившую гостиной, не загроможденную мебелью и похожую на бонбоньерку благодаря обивке и большим, мягким, как шерсть животных, коврам, я ощутил себя одновременно и счастливым и несчастным, как драматург, созерцающий свое детище и с запозданием отмечающий огрехи.
Марта вновь удобно устроилась у камина, помешивая угли и вороша пепел.
— Не знаю, по нраву ли вам запах оливковых дров? Родители мужа снабдили меня ими из своего поместья на Юге.
Марта словно извинялась, что в этой комнате — творении моих рук — была деталь в ее вкусе. Возможно, эта малость шла вразрез с целым, недоступным ее пониманию.