Затем она села и положила мою голову себе на колени, гладя меня по волосам и очень ласково повторяя: «Ты должен уйти и больше не возвращаться». Я не осмеливался говорить ей «ты», и когда мне приходилось прерывать молчание, долго подыскивал слова, так строя свою речь, чтобы не обращаться к ней впрямую, ведь если я не мог говорить ей «ты», то еще более невозможно было говорить ей «вы». Жгучие слезы катились у меня по щекам. Я не удивился бы, если бы одна из них упала на руку Марты и она вскрикнула бы. Я винил себя за то, что нарушил очарование, потерял рассудок и поцеловал ее, забыв, что это она поцеловала меня. «Ты должен уйти и больше не возвращаться», — твердила она. Слезы горя и слезы ярости текли вперемежку по моим щекам. Ярость, охватывающая пойманного волка, причиняет ему столько же горя, что и неволя. Заговори я тогда, и с моих уст посыпались бы оскорбления в ее адрес. Молчание мое беспокоило ее; она усматривала в нем смирение. «Раз уж поздно, — думала она под влиянием моей, может быть, ясновидящей неправоты, — пусть он страдает». Объятый этим пламенем, я дрожал так, что у меня зуб на зуб не попадал. К моему подлинному горю, выводившему меня из детства, примешивались детские чувства. Я был как зритель, не желающий уходить со спектакля только потому, что ему не по нраву развязка. «Не уйду. Вы посмеялись надо мной. Я не желаю больше вас видеть» — был мой ответ.
Я не хотел возвращаться домой, но и видеть Марту тоже не мог. Я бы выгнал ее из собственной квартиры!
Сквозь ее рыдания до меня доносилось: «Ты еще ребенок. И потому не понимаешь, что если я прошу тебя уйти, это означает, что я тебя люблю».
Я злобно отвечал, что слишком хорошо понимаю: она, мол, связана долгом, муж на войне.
Она тряхнула головой: «До встречи с тобой я была счастлива, думала, что люблю жениха. Прощала ему, что он не очень хорошо понимает меня. Ты открыл мне глаза на то, что я его не люблю. И долг мой вовсе не в том, о чем ты говоришь. Он не в том, чтобы быть честной перед мужем, а в том, чтобы быть честной перед тобой. Уходи и не считай меня злой; скоро ты меня забудешь. Но я не хочу быть причиной твоего несчастья. Я плачу оттого, что слишком стара для тебя!»
Это признание в любви было возвышенным в своем неслыханном ребячестве. И какие бы страсти ни выпали впоследствии на мою долю, никогда уж не испытать мне того чудесного волнения при виде девятнадцатилетней девушки, льющей слезы оттого, что она считает себя слишком старой, — волнения, которое я испытал в тот миг.
Вкус первого поцелуя разочаровал меня, как вкус фрукта, который пробуешь впервые. Не в новизне, а в привычке таятся наши самые большие удовольствия. Несколько минут спустя я не только привык к губам Марты, но и не мог уже обходиться без них. И именно тогда она захотела лишить меня их навсегда.
В тот вечер Марта проводила меня до дома. Чтобы чувствовать себя еще ближе к ней, я, распахнув ее плащ, обнял ее за талию и прижался к ней. Она больше не заговаривала о разлуке, напротив, грустила при мысли о близком расставании. И заставляла меня давать ей тысячу разных безумных клятв.
Когда мы очутились у моего дома, я не пожелал отпускать ее одну и, в свою очередь, пошел провожать ее. Потом Марта опять вознамерилась проводить меня, так это, наверное, и длилось бы до бесконечности, если бы я не поставил условием — расстаться на середине пути.
К ужину я опоздал на полчаса. Это случилось впервые. Пришлось сослаться на поезд. Отец сделал вид, что поверил.
Ничто более не тяготило меня. По улицам я не ходил, а летал, как во сне.
До сих пор со всем, чего я страстно желал ребенком, приходилось расставаться навсегда. С другой стороны, необходимость быть благодарным портила мне радость от подаренных игрушек. Каким очарованием обладает для ребенка игрушка, которая сама идет ему в руки! Я просто опьянел от страсти. Марта была моей; не я решил так, она сама. Я мог дотрагиваться до ее лица, целовать ее глаза, руки, одевать ее, сломать, делать с ней все, что захочу. В своем исступлении я кусал ее в места, не прикрытые одеждой, желая, чтобы ее мать заподозрила ее в неверности мужу. Если б я мог запечатлеть на ее коже свои инициалы! Моя детская необузданность открывала для меня древний смысл татуировки. А Марта к тому же поощряла: «Кусай меня, меть меня, хочу, чтоб весь мир знал».
Я мечтал поцеловать ее в грудь. Но не смел просить об этом, надеясь, что она сама предложит мне ее, как губы. Нескольких дней хватило, чтобы привыкнуть к ее губам, других наслаждений я пока не искал.
Мы вместе читали при свете пылающих поленьев. Она часто бросала в камин письма, которые каждый день отправлял ей с фронта Жак. По их обеспокоенному тону нетрудно было догадаться, что письма жены становились все менее нежными и все более редкими. Я не без тревоги наблюдал за тем, как сгорали послания мужа. На миг вспыхнув, они выставляли напоказ слова и буквы, но я боялся вчитываться в них.