— Так это вы ухаживаете за собаками? — спрашивает он, чтобы прервать молчание.
— Ухаживаю за собаками и работаю в огороде. Да, — Петрас широко улыбается. — Садовник и собачник. — На миг он задумывается. — Собачник, — повторяет он, смакуя это слово.
— Я только что из Кейптауна. По временам меня там тревожила мысль, что дочь сидит здесь совсем одна. Уж больно далеко от людей.
— Да, — говорит Петрас, — это опасно.
Пауза.
— Нынче все опасно. Но у нас тут вроде бы спокойно.
И он улыбается снова.
Возвращается с бутылочкой в руках Люси.
— Дозу ты знаешь: чайная ложка на десять литров воды.
— Да, знаю, — и Петрас, пригнувшись, выходит в низковатую дверь.
— Похоже, хороший человек, — замечает он.
— У него есть голова на плечах.
— Он прямо здесь и живет?
— В старой конюшне, вместе с женой. Я провела туда электричество. Там довольно уютно. Другая его жена живет с детьми, в том числе взрослыми, в Аделаиде. Время от времени он уезжает, чтобы побыть с ними.
Предоставив Люси ее занятиям, он отправляется на прогулку и доходит до дороги на Кентон. Холодный зимний день, солнце уже опускается к красным холмам, поросшим редкой поблекшей травой. Скудная земля, скудная почва, думает он. Изнуренная. Только для коз и годится. Неужели Люси и впрямь вознамерилась прожить здесь всю жизнь? Хочется надеяться, что это лишь временная причуда.
Стайка детей, возвращающихся из школы, проходит мимо. Он здоровается, дети тоже. Сельский обычай. Кейптаун уже отступает в прошлое.
Без предупреждения возвращается воспоминание о девушке: о ее ладных грудках с глядящими вверх сосками. Дрожь желания пронизывает его. Очевидно, чем бы ни было происшедшее с ним, оно покамест не кончилось.
Он возвращается в дом, заканчивает разборку чемодана. Много времени прошло с тех пор, как он жил в одном доме с женщиной. Следует помнить о правилах, соблюдать аккуратность.
„Пышная“ — слово для Люси скорее лестное. Скоро она станет просто-напросто грузной. Перестанет следить за собой, как это случается с теми, кто удаляется за пределы любви. „Qu'est devenu ce front poli, ces cheveux blonds, sourcils voutes?“[18]
Ужин прост: суп с хлебом, бататы. Обычно ему бататы не нравятся, но Люси состряпала из лимонной кожуры, масла и гвоздики нечто, сделавшее их съедобными, и даже более чем.
— Ты надолго? — спрашивает она.
— На неделю. Будем считать, на неделю. Вытерпишь меня столько времени?
— Оставайся на сколько хочешь. Я только боюсь, тебя скука одолеет.
— Не одолеет.
— А куда поедешь потом, через неделю?
— Пока не знаю. Возможно, просто отправлюсь бродяжить, надолго.
— Ну, в общем, добро пожаловать и оставайся.
— Очень мило, что ты так говоришь, дорогая, но мне хотелось бы сохранить твою дружбу. А долгие визиты — это не для добрых друзей.
— А что если мы не будем пользоваться словом „визит“? Назовем это пристанищем? Получить пристанище на неопределенный срок ты согласен?
— Ты имеешь в виду убежище? Мои дела не так уж и плохи, Люси. Я не изгой.
— Роз говорила, что обстановка там сложилась премерзкая.
— Тут я сам виноват. Мне предложили компромисс, я не согласился.
— Что за компромисс?
— Перевоспитание. Исправление характера. Кодовое обозначение курса психотерапии.
— Ты столь совершенен, что не можешь пройти небольшой курс?
— Все это слишком напоминает мне Китай времен Мао. Отречение, самокритика, публичные мольбы о прощении. Я человек старомодный и предпочитаю, чтобы меня просто-напросто поставили к стенке и расстреляли. Давай не будем об этом.
— Расстреляли? За интрижку со студенткой? Кара несколько чрезмерная, ты не находишь? Этак можно всех преподавателей перестрелять. Такие вещи наверняка происходят каждый день. Во всяком случае, происходили, когда я была студенткой. Наказывать каждого, кто в них повинен, значит попросту обречь преподавателей на истребление.
Он пожимает плечами.
— Мы живем в эпоху пуританизма. Личная жизнь стала всеобщим достоянием. А зудливое любопытство к ней обрело респектабельность — любопытство и сентиментальность. Людям нужен спектакль: биение кулаками в грудь, раскаяние, по возможности слезы. В общем и целом, телевизионное шоу. Я им такого одолжения не сделал.
Ему хочется добавить: „По правде сказать, они собирались меня кастрировать“, но он не может произнести подобные слова в присутствии дочери. Строго говоря, и эта его тирада, которую он слышит теперь ушами другого человека, выглядит мелодраматичной, чрезмерно напыщенной.
— То есть ты стоял на своем, а они на своем. Так?
— Более-менее.
— Нельзя быть таким непреклонным, Дэвид. Непреклонность — не признак героизма. У тебя осталось время, чтобы передумать?
— Нет, приговор окончательный.
— Без права на апелляцию?
— Без права. Да я и не жалуюсь. Нельзя признать себя виновным в разврате и ожидать в ответ излияний сочувствия. Во всяком случае, по достижении определенного возраста. После которого человек просто уже не может апеллировать к чему бы то ни было. Остается крепиться и доживать остаток жизни. Положи мне еще.
— Что ж, очень жаль. Живи у меня сколько захочешь. На любых основаниях.