– Знаешь, Арио, чему я обрадовался, попав на этот остров? Тому, что можно жить, не выслушивая изо дня в день упрёков сварливой жены.
В тот вечер при свете самодельного светильника я делил трапезу с моим господином. В прежние времена я никогда не позволил бы себе этого, но на сей раз не посмел отказаться: такова была его воля, к тому же за едой нам прислуживал мальчик с заячьей губой.
Жилище моего господина напоминало монашескую келью; снаружи его окружала галерея с оградой из плетёного бамбука. За шторой-сударэ, спускавшейся по краю галереи, была бамбуковая роща, но свет от камелиевого масла в светильнике туда, естественно, не доходил. Обстановка комнаты состояла из кожаного сундука, шкафчика с двустворчатой дверцей и стола. Сундук был привезён из столицы, а неказистые на вид шкафчик и стол были, судя по всему, сработаны местными жителями из рюкюского тутовника. На шкафчике рядом с сутрами я увидел сверкающую позолотой фигурку Амида-нёрай. Я знал, что эту фигурку оставил на память моему господину Ясуёри-сама перед возвращением в столицу.
Удобно расположившись на круглой циновке, Сюнкан-сама усердно потчевал меня. Разумеется, соя и уксус были местного приготовления и не так приятны на вкус, как столичные. Что же до самих кушаний, то удивительное дело: даже их названия мне были совершенно неведомы.
Заметив, что я не решаюсь что-либо попробовать, Сюнкан-сама весело засмеялся и спросил:
– Ну, как тебе этот суп? Его готовят из молодых листьев дерева кусагири, которым славится этот остров. Непременно отведай рыбы – это тоже местная диковинка, называется «морская змея». А вот здесь, на этой тарелке, жареное мясо морского зуйка. В столице о такой дичи, должно быть, не слышали. У этой птицы зелёная спинка, белое брюшко, а по виду она напоминает аиста. Местные жители считают, что, употребляя в пищу её мясо, легче переносить сырость. А этот картофель очень приятен на вкус. Как он называется? Рюкюский батат. Кадзио каждый день ест его вместо риса.
Кадзио было имя мальчика с заячьей губой, о котором я уже упомянул.
– Так что угощайся, – продолжал Сюнкан-сама. – Думать, будто, питаясь одной рисовой кашицей, скорее вырвешься из круговорота рождений и смертей, – заблуждение, свойственное монахам. Даже Великий Шакьямуни в момент достижения святости Будды не побрезговал принять от дочери пастуха Нанды подношение в виде молочной каши. Если бы в то время он сидел под деревом бодхи голодным, демон Хадзюн, владыка шестой сферы царства греха, вместо того чтобы послать к нему трёх дев из дьявольского племени, попытался бы прельстить его какими-нибудь редкостными яствами. Обычный человек, насытившись, предаётся непотребным мыслям, и, направив к Шакьямуни трёх дев, Хадзюн проявил завидную находчивость. Однако в низости своей демон не учёл, что молочную кашу Будде поднесла тоже женщина. Принять подношение из рук юной дочери пастуха Нанды было для Шакьямуни, ступающего на путь высшей истины, куда более суровым испытанием, нежели шесть лет подвижничества в снежных горах. «И тогда он принял от неё кашу, и насытился ею, и ни единой крошки не оставил», – сказано в Седьмом свитке сутры о подвигах Будды на пути к просветлению. Во всём Писании не много отыщется историй, источающих такую благодать. «Доев кашу, бодхисатва поднялся и медленно, спокойно и величаво повернулся к древу бодхи». Что ты на это скажешь? «Медленно, спокойно и величаво повернулся к древу бодхи». Кажется, будто наяву видишь исполненную достоинства и красоты фигуру нашего учителя, правда?
Закончив трапезу, Сюнкан-сама в прекрасном расположении духа подвинул циновку поближе к прохладной галерее.
– Ну что ж, а теперь, если ты насытился, рассказывай, что нового в столице, – обратился он ко мне.
Я невольно потупил взгляд. Хоть я и ожидал этого вопроса, меня охватила растерянность. Но господин мой, не заметив этого, взял в руки веер из листа бананового дерева и спросил:
– Что поделывает моя жёнушка? По-прежнему ворчит?
Куда было мне деваться? Не поднимая глаз, я рассказал своему господину о бедах, случившихся за время его изгнания; о том, как, узнав, что его схватили, все его приближённые разбежались кто куда; как воины Тайры заняли его усадьбу в Кёгоку и поместье в Оленьей долине; как прошлой зимой скончалась его супруга, а вслед за ней ушёл из жизни маленький господин, захворав оспой. Я рассказал, что из всей его семьи уцелела одна лишь юная госпожа, его дочка, и что, вынужденная скрываться от людских глаз, она нашла прибежище у тётушки в Наре.
Пока я говорил, перед глазами у меня стояла пелена, и я не видел ни пламени светильника, ни бамбуковой шторы, ни изваяния Будды на шкафу. Слёзы застили мне глаза. Сюнкан-сама молча слушал меня. Лишь когда я заговорил о юной госпоже, его дочери, он в волнении принялся теребить на коленях рясу.
– Как она? – спросил Сюнкан-сама. – Ладит с тёткой?
– Да, насколько мне известно, они живут душа в душу, – сказал я и со слезами подал своему господину послание от дочери.