Так что же это пробуждало его от сна и понуждало писать все то, что он писал? Да что иное, как не то, что сильнее всего в людях – природа, влекущая к осуществлению ее воли, несмотря на противления и стенания? «Раз у тебя такие противообщественные мнения, запиши их и оставь другим, проведи ночи без сна из-за этих мнений и сам стань на деле обличителем своих собственных мнений». Об Оресте ли нам еще говорить, что он пробуждался от сна, преследуемый Эриниями! А на него разве Эринии и Кары не пуще негодовали? Они пробуждали его, когда он спал, и не оставляли в покое, а понуждали разглашать все свое зло, подобно тому как к этому понуждает галлов[219] исступление и[220] вино. Такое нечто сильное и неодолимое природа человеческая. В самом деле, как может виноградная лоза быть движимой не по природе виноградной лозы, а по природе оливы, или, напротив, олива – не по природе оливы, а по природе виноградной лозы? Невозможно, немыслимо. Стало быть, невозможно, чтобы и человек совершенно утратил человеческие движения, и оскопляющие себя естественные влечения-то мужские не могут отсечь у себя. Так и Эпикур, все назначения мужчины, домохозяина, гражданина, друга он отсек у себя, а естественные влечения человеческие не отсек. Он и не мог этого, точно так же как и безучастные академики не могут отбросить или ослепить свои чувства, хотя именно к этому больше всего направлены их усилия.
Что за несчастье! Человек, получив от природы мерила и мерки для узнавания истины, мало того, что не старается усовершенствовать их и выработать недостающее, но совсем наоборот, если у него и есть какая-то способность познавать истину, он пытается устранять и утрачивать эту способность. «Что скажешь, философ, чем это таким представляется тебе благочестивость и святость?» – «Если хочешь, я обосную тебе, что – благом». – «Да, обоснуй, для того чтобы граждане наши, одумавшись, почитали божество и перестали наконец быть беспечными в самом важном». – «Итак, теперь у тебя есть обоснования?» – «Есть, и я благодарен за это». – «Так раз тебе это очень нравится, на тебе противоположное: богов не существует, и если даже они существуют, то не заботятся о людях, и у нас нет ничего общего с ними, и эта благочестивость и святость, о которых толкует толпа, есть измышление шарлатанов и софистов или, клянусь Зевсом, законодателей для устрашения и обуздания правонарушителей». – «Прекрасно, философ! Ты принес пользу нашим гражданам, ты завладел молодыми людьми, склонявшимися уже к презрению ко всему божескому». – «Что же, не нравится тебе это? На тебе теперь, каким образом справедливость это чушь, каким образом совесть это глупость, каким образом отец это чушь, каким образом сын это чушь»[221]. Прекрасно, философ! Продолжай, убеждай молодых людей, чтобы у нас побольше было таких, которые испытывают и говорят то же, что и ты. От этих ли речей возвеличились у нас управляемые законами города, благодаря этим ли речам стал Лакедемон, эти ли убеждения внушил лакедемонянам своими законами и воспитанием Ликург, что быть в рабстве не постыдно, а даже прекрасно, и быть свободными не прекрасно, а даже постыдно, из-за этих ли мнений погибли при Фермопилах, а из-за каких иных речей покидали свой город афиняне?[222] И говорящие все это еще женятся, рождают детей, участвуют в государственных делах, становятся жрецами и пророками. Кого? Тех, кого не существует. И Пифию вопрошают они, для того чтобы услышать ложное и истолковывать эти оракулы другим. Какое бесстыдство и шарлатанство!
Человек, что ты делаешь? Ты сам себя изобличаешь каждый день, и не хочешь оставить эти пустые эпихейремы?[223] Когда ты ешь, куда подносишь ты руку? Ко рту или к глазу? Когда ты идешь мыться, куда входишь ты? Когда это называл ты горшок блюдом или половник вертелом? Если бы я был чьим-нибудь их рабом, то, даже если бы мне приходилось каждый день получать от него порку, я изводил бы его. «Налей, малый, маслица для бани». Я б налил рыбного соусу да пошел и вылил ему на голову. «Что это?!» – «У меня получилось представление о масле, неотличимое, совершенно одинаковое, клянусь твоей счастливой судьбой». – «Подай сюда ячменной кашицы». Я принес бы ему полное блюдо уксусно-рыбного соуса. «Разве я не ячменной кашицы потребовал?» – «Да, господин, это ячменная кашица». – «Это разве не уксусно-рыбный соус?» – «Что еще, как не ячменная кашица?» – «На, понюхай, на, попробуй». – «Откуда же ты знаешь это, если чувства обманывают нас?» Окажись трое-четверо среди рабов заодно со мной, я довел бы его до такого бешенства, что он повесился бы или переменился. Но в действительности они в свое удовольствие потешаются над нами, на деле всем тем, что дается от природы, пользуясь, а на словах отвергая все это.