Впрочем, не только ликами котов расписаны нынче стены милого города Зеленоградска. На одной из них есть и кое-что о поэзии. О человеке, что сделал бывший приморский Грац большим литературным событием. А дом 52 по улице Московской в нём – местом паломничества любителей суровых морских баллад…
Я шёл к нему, судьбы началу,
за тридевять земель
и за
благословеньем –
клокотало
и выжигало мне глаза.
Закольцевало,
как зазноба,
ажурной сканью зазвеня,
ошеломило до озноба
и разом грянуло в меня.
Из книг я вычитал его,
открыл в разноголосом хоре,
но первый раз увидел море –
и стало страшно и легко.
Оно звало меня:
«Пойдё-ё-ём!»
и пряталось в тумане синем,
но было лёгким на помине,
и я стал лёгким на подъём.
Пошёл за совесть и за страх
и не обрёл судьбы дороже:
оно надолго въелось в кожу
и запеклось на вымпелах!
Семь степеней его свободы
всегда несёт в себе моряк.
Их не утратишь через годы,
как невозможно дважды сходу
войти в одну и ту же воду
и как нельзя гасить маяк.
Василий Белов
Особенность русской литературы – ее несоразмерность самой себе. Постоянная ассиметрия лексического и идеологического. Её стесненность литературным контекстом. Острое желание раздвинуться до мировоззренческих форм. По сути – религиозных. Когда идеальной публикацией может считаться чтение с амвона. А комментированием прочитанного – помазание дарами святого духа писателя. То есть – самым глубинным восприятием превносимых русской литературой назидательных догм.
Поэт в России больше, чем поэт. Но и настоящий прозаик должен над собою возвышаться. Чтобы обретя настоящий литературный голос вовремя уметь его перенастроить на публицистический лад. И попытаться переобъяснить изложенное в романе краткой и хлесткой газетной статьей. Чаще всего перечеркивающей всё то, что ты изложил в своих книгах ранее. Как тот же Лев Толстой, одаривший всех "Войной и миром" и после взявшийся своими публицистическими атаками этот литературный дар у нас отнимать. Или – Маяковский, показавший зияющую разницу между просто великим поэтом и оным же, но только размером гораздо "больше".
Василий Белов вошёл в русскую литературу с тем, с чем каждый из самых даровитых отечественных писателей мечтал бы её покинуть – с бесконечно талантливой, грустной, нежной, светлой, правдивой и горькой песней о жизни русского человека, крестьянина (хотя получилось не о жизни его, а скорей – его изживании ) – "Привычное дело". С не менее жизненно сочными и литературно совершенными – "Плотницкими рассказами". Взять такую высокую писательскую ноту в самом начале литературного пути было дано не каждому. Удержать ее – задача оказалась ещё сложней. Как в фильме про Штирлица: "запоминаются последние фразы". У Белова они вышли недобрыми. Хотя – и во имя, как он был уверен, добра. А так не бывает.
Его ранний Иван Африканыч Дрынов на исходе советской эпохи был номинирован читающей публикой в носители крестьянского духа позднесоветской Руси. Точнее – его остатков, обретших вдруг голос после десятилетий коллективного спертого молчания. И заговоривших вдруг на редкость бойко, ярко и раздумчиво почти что без примерок и разминок, равно как и весь тамошний северно-русский деревенский околоток. Заговорили "за жись", ту, что так усердно не то, чтобы притягивала русского крестьянина к земле, а яростно втаптывала его в оную, наполняя живописные русские просторы не столько крепкими деревенскими дворами, сколько массированно плодящимися крестьянскими погостами.
Щемящая и рвущая душу нота надрывной смерти жены Ивана Африканыча – Екатерины Дрыновой – сфокусировала в себе всю боль русского человека за несправедливо и жестоко налаженную его жизнь. Кем, когда и почему налаженную – нет ответа. Но именно так налаженную жизнь, что чаще всего она почему-то оказывается несовместимой с жизнью. И причину этих бед русского крестьянства, видимо, рукотворной черствой судьбины его, конечно же, хотелось отыскать. И лучше всего – не в себе, не внутри отыскать, а – далеко, у других, где-нибудь за. За родной деревней, может даже за городом, или ещё лучше – подальше за страной.
Писатель, по Чехову, не призван лечить, а только – диагностировать. То есть – не опускаться до публицистики. И не возносится до проповеди. Очевидно, нужда в оных обнаруживается лишь в кризисные для литературы и общества дни. Как назвал один из классиков такие дни – "окоянные". И сам же, впрочем, оплатил искушение поддаться публицистическим чарам таких эпох собственным дарованием. Порядком подразменяв его на стремительно обесцениваюшуюся в эпоху потрясений газетную медь.