П. Анненков убеждал биографа «смотреть прямо в лицо герою своему и иметь доверенность к его благодатной природе. Позволено трепетать за каждый шаг младенца, но шаги общественного деятеля, отыскивающего простора и достойной сцены своим способностям, как это было, с Гоголем между 1830 и 1836 годами, не могут быть измеряемы соображениями педагогического рода…».
«Никогда, может быть, не употребил он в дело такого количества житейской опытности, сердцеведения, заискивающей ласки и притворного гнева, как в 1842 г., когда приступил к печатанию «Мертвых душ», — с хладнокровием свидетельствовал Анненков и, нимало не думая приносить покаяние за своего героя, наперед оледенил пыл возможных порицателей его поведения следующей замечательной сентенцией: «Тот, кто не имеет «Мертвых душ» для напечатания, может, разумеется, вести себя непогрешительнее Гоголя и быть гораздо проще в своих поступках и в выражении своих чувств».
В 1870-е годы П. Анненков написал одну из лучших своих мемуарных работ — «Замечательное десятилетие (1838–1848)», без знакомства с которой, можно сказать без всякого преувеличения, эпоха эта не может быть понята.
Но главное место отдано в этих воспоминаниях личности В. Белинского и описанию того умственного пути, который прошел он в течение десяти этих лет на глазах его друга, столь далекого от него и по мыслям и по темпераменту. Если духовную эволюцию критика можно следить и по другим источникам, и прежде всего — по собственным его работам, то живой его человеческий облик вряд ли можно вообразить себе, минуя страницы П. Анненкова, описывающие отношение В. Белинского к своей семье, его неожиданное отвращение к полотнам Рубенса в Дрездене, его «удивленно-грустное» впечатление от Парижа, где все время он испытывал утомление «от зрелища мятущихся людей», целей и намерений которых угадать нельзя, и «не раз спрашивал у друзей: в самом ли деле необходимы для цивилизации такие громадные, умопомрачающие центры населения, как Париж, Лондон и др.«…и, наконец, историю о том, как В. Белинский забыл свой халат, уезжая из Парижа… «За какие-нибудь четверть часа до отхода самого поезда, рассказывает П. Анненков, — мне вздумалось спросить Белинского: «Захватили ли вы халат?»
Бедный путешественник вздрогнул и глухим голосом произнес: «Забыл, он остался в вашей комнате, на диване». — «Ну, — отвечал я, — беда небольшая, я вам перешлю его в Берлин». Но упустить халат из рук показалось Белинскому невыразимым горем. Надо было видеть ту печальную мину и слышать тот умоляющий голос, с которым он сказал мне: «Нельзя ли теперь?»
Отказать ему не было возможности без уничтожения в его уме всех приятных впечатлений вояжа…» Черты житейской беспомощности В. Белинского, его приверженности к небольшим, но привычным удобствам (свойство, несомненно, обостренное в тот год общим упадком сил) и некоторой детскости производят особенно яркое и объемное впечатление, соединяясь с тем, что известно каждому со школьных лет о непреклонной и воинственной натуре критика и что с резкостью прочерчено в этих же воспоминаниях.
Есть особенный, специальный долг едва ли не у каждого человека, только не каждым осознаваемый. Долг этот можно определить словами: «Это видел только я».
Это сознание уникальности своего опыта, которое должно бы в непременном порядке призывать любого человека к выполнению сложных обязанностей мемуариста.
В воспоминаниях П. Анненкова многие страницы продиктованы этим сознанием повышенной исторической ответственности. Среди них описание работы В. Белинского в Зальцбрунне над письмом к Н. Гоголю, имевшей, как известно, единственного свидетеля.
«…Три дня сряду Белинский уже не поднимался, возвращаясь с вод домой, в мезонин моей комнаты, а проходил прямо в свой импровизированный кабинет. Все это время он был молчалив и сосредоточен. Каждое утро после обязательной чашки кофе, ждавшей его в кабинете, он надевал летний сюртук, садился на диванчик и наклонялся к столу. Занятия длились до часового нашего обеда, после которого он не работал…»
Плавное течение рассказа, состоящего главным образом из вещественных, картинных подробностей, будто колеблемо время от времени подземными толчками — предвестиями того исключительного по силе резонанса, который получит скоро этот частный эпистолярный акт.
Прямые следствия его не замедлят сказаться на судьбе тех, кто его читал и распространял; но волны пойдут дальше, и письмо возымеет глубокие последствия во всей истории нашей литературы и общественной мысли. Пока же П. Анненков добросовестно фиксирует обстоятельства его создания.