Читая первые мемуарно-биографические работы П. Анненкова, Н. Чернышевский писал, что тот «более, нежели кто-нибудь, имеет средств для обогащения нашей литературы такими трудами, как его «Материалы для биографии Пушкина», «Воспоминания о Гоголе» и биография Станкевича» (и в это же время ему вторил И. Тургенев в письме к П. Анненкову: «Все то, что Вы делаете, лучше вас никто сделать у нас не в состоянии»). И желал ему, чтобы тот «неутомимо посвящал свои силы этой прекрасной деятельности, которая доставила ему уже столько прав на благодарность русской публики. После славы быть Пушкиным или Гоголем — прочнейшая известность — быть историком таких людей».
Трудно предположить, чтобы эта «прочнейшая известность» пришла к П. Анненкову «вопреки» главнейшим свойствам его личности, «несмотря на» них. То, что стало делом жизни этого человека, осуществлялось, несомненно, «благодаря» его собственной натуре; к пеку самому необходимо применить собственные его взгляды на биографию, не позволяющие видеть несообразности и противоречия там, где есть только разные стороны одного характера, которые могут быть оценены только вкупе — и вне готовых мерок. Тсгда те стороны характера, которые являются несомненным препятствием для одного рода деятельности, так же несомненно способствуют другому роду — если только человеку посчастливится набрести до конца дней своих на этот именно, для него «оптимальный» род. «Среди профессионалов идеологии, какими были «люди 40-х годов», — писал Б. Эйхенбаум, — Акпенхов производил впечатление человека без убеждений — скорее любителя жизни, чем деятеля.
У него ко всему было какое-то «историческое» отношение: оно влекло его именно к тем людям, которые действовали и кипели в борьбе, и оно же делало его бесстрастным «туристом», как презрительно окрестили его позже в журнале «Дело». Его жизнь прошла в том, что он сначала был спутником Белинского и Гоголя, потом и литературным другом Тургенева.
Тургенев очень метко назвал его как-то раз «мастером резюмировать данный момент эпохи». Эта черта ума и темперамента многих раздражала — как безразличие, как беспринципность; но другие, точно по контрасту, любили П. Анненкова именно за это — как за особую цельность натуры, здоровье духа, не терпящего никакой односторонности, никакого фанатизма». Это отсутствие «фанатизма», приверженности каким бы то ни было постоянно и страстно исповедуемым воззрениям, вероятно, облегчило П. Анненкову его беззаветное погружение в жизнь и внутренний мир другого человека, его стремление понять собственные законы этого мира, а не навязать ему свои, по которым, по его разумению, этот мир должен был управляться; именно эта особенность темперамента и мироощущения П. Анненкова дала очертания созданной им своего рода теории биографии, мимо которой и доныне не может пройти ни один жизнеописатель замечательного человека. Читатель его воспоминаний постоянно видит, как их автор, не имея интереса вглядываться слишком пристально в собственные отношения с миром и довольствуясь разве что описанием беглых своих впечатлений — от природы ли, произведений искусства или характеров случайных попутчиков, — с неутомимой проникновенностью и страстью стремится понять тот взгляд на жизнь, который с «неистовостью» исповедовали великие его друзья.
Вокруг него были люди, глубоко и безраздельно уверенные в правоте своих воззрений и с наибольшим жаром предававшиеся мыслям о будущем, о том, каким будет следующий исторический момент и что должны они сделать, чтобы его приблизить. Самому же ему, как пишет Б. Егоров, «вообще были чужды как уверенность, так и тяга к будущему; он не стремился никогда торопить историю». Замечание это очень важно. Оно объясняет нам многое в личности П. Анненкова и в готовности его к миссии мемуариста.
Насколько известно, дневников П. Анненков не вел.
Тем более удивительно обилие мелких, вещественных подробностей в его воспоминаниях — жест, которым Н. Гоголь сжимает тетрадку с главами «Мертвых душ» «в кольцо»; слова В. Белинского; голоса умерших друзей, самому тембру которых находится столько определений… Поражаясь памятливости П. Анненкова, нельзя не восхищаться угадываемым ее источникам — какой же силой сочувствования к собеседнику надо было обладать, как полно, безраздельно предаваться минуте разговора, чтобы минута эта впечаталась в память во всем обилии звуков своих и красок… Этот «любитель жизни» потому, быть может, и смог через несколько десятилетий вспоминать с такой яркостью миновавшую жизнь, что он отдавался ей с самозабвением, погружался весь в текущий момент, думая о нем, его именно «резюмируя». Этот момент он не трактовал пренебрежительно ни как некий исторический антракт, ни как прелюдию, как предуготовление только к будущим лучшим дням, а видел в нем самостоятельную и полноправную часть и бесконечной жизни исторической, и единственной, и конечной собственной своей жизни.