— Совершенно другое. Сейчас к партии коммунистов я не имею никакого отношения. А тогда, в январе 1942 года, было отчаянное положение. Я был на Ленинградском фронте и не думал, что Ленинград выстоит. А раз уж все равно суждено погибать, то лучше во имя идеи. Другой идеи не было.
— К сожалению, сейчас только одна идея — обогащайтесь кто как может. Вот какая у нашего общества идея. А моя личная идея — сохранить порядочность, честность, интеллигентность. Такие вот простые вещи…
— Не хочу говорить о долге, патриотическом порыве. Эти слова и чувства понятны представителям моего поколения. А нынешней молодежи вряд ли возьмусь растолковывать, почему записался в народное ополчение и попал в окопы с бутылкой зажигательной смеси в руках. У меня даже винтовки не было, не говоря уже про автомат, но я шел вперед и без колебаний умер бы за родную страну. Хотя умирать, конечно, не хотелось…
— Не только сам не кричал, но ни разу ничего подобного не слышал. Поднимаясь в атаку, люди орали от страха, себя подбадривали, врага испугать старались. Одни матерились, другие вопили «Ура!», третьи молились, четвертые вспоминали родных…
— Однажды мы выпили с соседом по землянке, и он вдруг заговорил, что не понимает сталинских слов о вероломности Гитлера, о внезапности нападения фашистов, якобы и предопределивших их успех на первом этапе войны. Мол, а где же наша разведка, где сталинские соколы, которые с воздуха должны были все увидеть и доложить в Кремль? Вопросы наивные, но я тогда подумал: а ведь и правда, странно все получается…
Долгое время мне казалось, что только на нашем участке фронта не хватает танков, орудий и самолетов, а везде они есть. Но постепенно я прозревал все больше и больше. Приступы сомнений, критического отношения к поступкам и словам Сталина стали повторяться, учащаться. А когда мы вошли в Германию, я совсем загрустил. Оказывается, загнивающий капитализм выглядел совсем не так, как нам о нем рассказывали.
— Смерть вождя казалась мне катастрофой, личной трагедией. Удар был невероятный. Услышав по радио страшную весть, я тут же отправился на Дворцовую площадь Ленинграда — она тогда называлась площадью Урицкого. Все огромное пространство было заполнено рыдающим, растерянным, потрясенным народом. Никто не проводил митингов, не произносил речей — нет. Люди интуитивно собрались вместе, чтобы заслониться, спрятаться от горя. Слишком страшно, жутко казалось остаться в такую минуту одному.
С Дворцовой мы с женой пошли на Московский вокзал, я хотел во что бы то ни стало поехать в столицу и лично проститься с вождем, участвовать в похоронах. Билетов, разумеется, не оказалось, пробиться в Москву было невозможно… Я не мог представить, как жить дальше, что делать, во что верить. Внутри сидело ощущение, будто мир рухнул, всему пришел конец. Сталин умер! Пока это не случилось, почему-то никому в голову не приходила банальная мысль, что он, как и любой другой, смертен, что тело его бренно. Наверное, это результат работы советской пропагандистской машины, не допускавшей отношения к Сталину как к равному. Он был высшим существом, богом.
— Полагаю, что от Хрущева потребовалось колоссальное мужество, чтобы осмелиться на антисталинский доклад. Без сомнения, это был героический поступок. Хрущев разрушил культ, который строился, казалось бы, на века. Я не историк и могу говорить только о собственных ощущениях — в 56-м году я пережил настоящий шок.