Темно, она не зажигала света. Хорошо! Я соскользнул на пол, прижавшись спиной к двери и пытаясь перевести дух, одной рукой проверяя содержимое сумки.
Нашел разорванную упаковку использованного презерватива, четырех его неиспользованных приятелей, пустую бутылку из-под воды, сотовый телефон, щетку, шарф и заколки для волос… Никакого ключа данных — ни целого, ни по частям.
Наверху, она наверху, и он у нее, она же сама сказала: все в порядке.
— …я! — слабо крикнул я в темноту.
Ответа не последовало.
В темноте я пробрался вдоль стены к лестнице, на четвереньках вскарабкался вверх, как шимпанзе. Скатывавшиеся с меня дождевые капли легко ударялись о грязные, липкие, мокрые ступени.
Уже приближаясь к концу лестницы, я понял, что она, возможно, стоит в темноте с бейсбольной битой, готовая бороться, пока не поймет, что это я, что она в безопасности.
Пошарив по стене, я нащупал выключатель, включил верхний свет.
Тело Дерии безвольно, тяжело развалилось на полу, прислонившись к кровати. Ее мокрая черная чадра лежала между нами. Блузка пестрела грязными ржавыми пятнами.
Все ее блузки, рубашки — белые или синие.
Она приподняла голову, каштановые волосы прядями падали на бледное лицо, ресницы встрепенулись, как снежинки.
— Уже не так больно, — раздался ее шепот.
Значит, Зеленый Плащ не просто ударил ее. Не кулаком. А тем, что было зажато в кулаке.
Не ударил: пырнул.
Я приподнял ее, как ребенка, ощупывая ее спину, живот, ища кровоточащие раны.
— Она, она…
— Обещаю, Дерия, с ней все в порядке, она в безопасности! А этот… сукин… Но он уже больше никогда никого не сможет ранить, никому не причинит вреда и…
— Думала, он схватит меня, в автобусе, он угнал и мча… Умнее, надо быть ум… чем… Я сломала ключ. Бросила две… на пол, в автобусе. Крохотные такие, малюсенькие штучки… знаешь, размеры зависят от того, сколько времени? Презерватив, да… Шабана будет так горди… Проглотила его, — сказала она. — Надо было запить… Такая гадость, так боль… но, если б он схватил бы меня, то все равно ничего… хоть я всего лишь женщина… ему бы пришлось меня отпустить.
Волосы паутиной опутали ее лицо. Она постаралась откинуть их, но рука, слишком слабая, снова упала на мокрые колени. Я убрал закрывавшие ей глаза спутанные пряди, и, глядя на меня мерцающей синевой своих глаз, она призналась:
— Паршивый бы наркоторговец из меня получился.
Я схватил свой мобильник.
— Не хочешь со мной говорить?
Капельки млечно-белого пота выступили на ее теплой, пошедшей мелкими морщинками коже.
Кому я мог позвонить?
— Я хочу разговаривать с тобой всегда!
Я держал ее голову так, чтобы мы могли смотреть в глаза друг другу.
— Правда?
— Всегда! Целую вечность и только начистоту, потому что я люблю тебя, я люблю тебя, я…
— Olacag' varmis.
Турецкая пословица, которой она научила меня, и мне пришлось отшутиться не совсем точным американским переводом: такова жизнь.
Она еще что-то пробормотала по-турецки, но так невнятно, что даже ее родные вряд ли бы ее поняли.
Глубокий вдох; она пришла в себя, полностью, она была здесь, со мной, я поддерживал ее голову, и лицо ее было таким спокойным, а меня всего трясло. Она слабо провела рукой передо мною, легко коснулась пальцами моего лба, липкие кончики ее пальцев оставили на моей коже пурпурное пятно, похожее на ожог, увидев который она шепнула: «Татуировка».
Она ушла, и рука ее безвольно упала вдоль тела.
Нет, она не ушла. Просто умерла.
Я захлебнулся слезами, смывшими всю мою веру.
Но не бушевавшую во мне ярость.
Потом мне пришло на ум: «Не может быть, все это неспроста».
Реальность представлялась мне неким голографическим театральным действом, где я был один на сцене и как бы со стороны видел, как поднимаю свою возлюбленную на руки и несу в ванную, поднимаю и укладываю в ванну, на спину, как ложилась она, когда меня не было с нею, когда пузырящаяся мыльная пена и пар от горячей воды создавали подобие бессмертия, которое мы называли Италия, потому что сцены, когда я следил за тем, как она купается, напоминали итальянский фильм. Но в этой постановке она просто неподвижно лежала на дне ванны. Я представил себе зарю и себя на мотоцикле, едущего по пустынным улицам К.-Л.; дождь летел мне в лицо и пропитывал привязанный позади меня сверток размером с матрас, обернутый в занавеску для ванной, где Дерия, которую я так любил, лежит с безжизненно открытыми глазами, как в тот июльский день, когда мне было девять и мой дядя, совсем не Сэм, его звали Джерри, стоит рядом со мной на берегу речушки, где водилась форель; мои руки дрожат, и он говорит: «Ну давай, сынок, ты поймал ее, тебе и заканчивать дело, теперь она уже ничего не почувствует».