Толстой сам не знал, чего он хотел. Он хотел гармонии выигранной севастопольской кампании, гармонии царствования Николая I. И вот не нашлось критика, философа, который смог бы его «наставить на путь истинный». Но это же и невозможно – не та иерархия авторитетов. – А вот приблизить бы ко двору и наорать, да так, чтобы радостные мурашки по коже забегали:
– Так-то ты служишь Государю своему, так-то блюдёшь род свой и звание русского дворянина?! Молча-ать!!!.. Стыдно, Толстой… На колени!..
И упал бы с радостными слезами на глазах, «понял». Его узкому, прямолинейному уму младшего офицера всё стало бы вдруг ясно. «Что я в самом деле зарвался-то не по чину. Не моего ума это дело».
Т.А.Кузминская вспоминала, как в 1862 году Толстой ходил смотреть на манёвры и потом увлечённо рассказывал об увиденном:
«Манёвры перенесли меня в эпоху моей военной жизни на Кавказе. Как значительно всё это казалось тогда. Но и теперь, должен сознаться, когда народ закричал „ура“, военный оркестр заиграл марш, и государь, красиво сидя на лошади, объезжал полки, я почувствовал прилив чего-то торжественного. У меня защекотало в носу, в горле стояли слёзы. Общий подъём духа сообщился и мне».
И этого офицерика превратили в Бога. А он плакал:
– Чёгт, где господин полковник; дайте же пгиказ, мой эскадгон отгезан!
Одиночество. Одиночество и непонимание. «Позорная страница» в «Хаджи Мурате» это месть за слабость. «Я-то думал, вы сила, вы стержень России, а вы…»
В Крыму ехал верхом по тропинке мимо имения Романовых. И вдруг наткнулся на трёх великих князей, которые спешились и о чём-то оживлённо беседовали. При этом одна из лошадей стояла поперёк тропинки и загораживала путь. Романовы Толстого не заметили, или сделали вид, что не заметили, а лошадь пропустила лошадь Толстого. Толстой отъехал немного и проговорил: «Узнали дураки. Даже лошадь поняла, что надо уступить дорогу Толстому». Представьте эту самодовольную улыбку или, наоборот, перекошенную злобой физиономию: «Тьфу, что же „прижукнулись“ – начальство называется!»
«Прапор», типичнейший «прапор». Человек, весь пропитавшийся военной жизнью, которая ему нравилась, в которой он чувствовал себя уютно, вполне своим. И вот Устав гарнизонной и караульной службы кончился. Как жить? Что делать? Толстой был неумным человеком в обыденной сфере (882)
(за исключением юридически-хозяйственной жизни – здесь, в спекуляциях и перепродажах, в области режима и документов, всё было отлично). В семейном, нерегламентированном быте свобода приводила его к одним неприятностям. Его 19-летняя жена была гораздо умнее. Софья Андреевна вспоминала:«В лето 1864 г. Лев Николаевич увлекался пчелами, и, пригласив раз с собой на пчельник, он велел запрячь телегу … Я была беременна Таней уже 5 месяцев, но меня не нежили и не берегли, напротив, я должна была ко всему привыкать и приспосабливаться к деревенской жизни, а городскую, свою, изнеженную – забывать. Ехать надо было через брод; спустившись по очень крутому берегу в речку Воронку, Лев Николаевич как-то неловко дёрнул вожжу, лошадь круто свернула, и меня опрокинуло из покосившейся на бок телеги прямо в воду. Лошадь дёрнула, чтобы выехать на другой берег, кринолин мой завернулся в колесо, и телега поволокла меня по воде.»
В то же лето Толстой стал катать жену на тройке, лошади понесли и она упала «со всего размаха на свой беременный уже семи месяцев живот».
Софья Андреевна продолжает:
«Не баловали меня в Ясной ничем. Купалась я просто в речке, даже шалаша для раздевания не было, и было жутко и стыдно… маленькому Серёже муж купил деревенской холстины и велел сшить русские рубашки с косым воротом. Тогда я из своих тонких, голландских рубашек сшила ему рубашечки и поддевала (тайком!) под грубые, холщовые. Игрушек тоже покупать не позволялось, я из тряпок шила сама кукол, из картона делала лошадей, собак, домики и проч.»
Дети жили грязно, из-за отсутствия правильного ухода и воспитания часто болели, отставали в развитии. Их спасло только то, что в конце концов Толстого удалось убедить взять в дом гувернантку-англичанку, которая научила детей мыть руки, правильно вести себя за столом и т. д.
А если бы Лев Николаевич с самого начала своей семейной жизни был под каблучком, всё было бы хорошо. Царь и жена обрывали бы его прапорщицкие фантазии. И он сам подспудно хотел этого, напрашивался на это. А царь перед ним преклонялся, а жена его боготворила и беспрекословно слушалась. И он повис в вакууме. Достоевский жаловался на студентов: «они пришли руководить меня». А Толстого никто не руководил, и это уже его, Толстого, трагедия.
Жена (или уже дочь – не помню) купалась, а хулиганы у неё одежду украли. Толстой выбежал и палкой их по головам, по головам. Вот если бы великие князья его так. Плёточкой, плёточкой. В три руки. Толстого никогда в жизни не били, не высыпали пепельницу на голову, не сажали в тюрьму, не допрашивали. А ведь он на это всю жизнь набивался.
Когда открылась Государственная Дума, Лев Николаевич изрёк: