Потом она прошлепала босыми ногами по теплому, с подогревом, мраморному полу на кухню, открыла холодильник и вынула банку пива. Встала к окну, отдернула плотные шторы и медленно, маленькими глотками, стала пить ледяное пиво. По ярко освещенному Кутузовскому проспекту пролетали нередкие теперь ночные машины. Марина допила пиво и села в кресло. Сна как не бывало, а были мысли о дочке Наташке. Наташку Марина родила в девятнадцать. В дурацком и краткосрочном ребяческом браке. Наташкин отец, длинный, худой и сутулый, как вопросительный знак, Славик, был НИ-КА-КИМ. Ну вообще никаким – ни глупым, ни умным, ни занудой, ни остряком. Он просто все время молчал. Ел – и молчал, стирал пеленки – и молчал, смотрел телевизор – и молчал. Только отвечал на вопросы. Но вопросы задавать скоро расхотелось. И еще – вечно маячил по квартире. Марина постоянно на него натыкалась. Вроде он был длинный и худой, а ей казалось, что он занимает все ее жизненное пространство. Через три месяца после рождения Наташки она его выгнала. Ушел он тоже молча, ничего не выясняя. Физически без него стало тяжелее – продукты, стирка, ночные бесконечные вскакивания к дочке. А вот морально – лучше. Почему-то сделалось легче дышать. Теперь вечно сонная Марина натыкалась не на Славика, а на углы – от постоянного недосыпа. Иногда приходила помогать мама – всегда с недовольной миной на лице: бровки домиком, рот гузкой. Наташка начала болеть с первой недели своего земного существования. В роддоме подхватила стафилококк, дома бронхит, далее дисбактериоз с колитом, две пневмонии до года, аллергия на молоко, детские смеси, не говоря уже про мясо, рыбу и яйца. Ела только смолотый в кофемолке до пыли геркулес на воде и пила воду, настоянную на кураге. Раздирала пылающие, покрытые сухой корочкой щеки и ладошки. Плакала с утра до вечера. Марина была измучена вконец и научилась спать стоя и везде – в метро, во дворе, качая коляску, у телевизора, в детской поликлинике, прислонившись к косяку. А еще надо было на что-то жить. Добропорядочный Славик, правда, носил исправно каждый месяц двадцать рублей. Плюс жалкое пособие – привет от родного заботливого государства. Что-то подбрасывала мать. Еле хватало на геркулес, курагу, детский крем, зеленку, чай с сушками для самой Марины и на оплату коммунальных услуг. Высохла она тогда до сорокового размера – брючки и кофточки покупала себе в «Детском мире». А однажды поняла: жить так больше нельзя, ну невозможно просто – сама дошла до ручки, дочка одета с чужого плеча – и стала искать работу. Сначала устроилась на почту – разносила утренние письма и телеграммы. Начиналась каторга в шесть утра, и это после бессонной ночи. Наташку сажала в манеж, боялась, из кровати выскочит. А вечерами мыла два подъезда – свой и соседний. Наташка – в том же манеже у громко включенного телевизора, чтобы соседи не жаловались, что ребенок орет. Однажды прибежала, а ребенок бьется в истерике, и весь рот в крови, сломала свой первый зуб – стукнулась о железный крючок манежа. Марина дочку умыла, успокоила, а потом села на пол и ревела долго и в голос, пока всю свою боль не выревела. И поняла, что все это не выход – не деньги и вообще не жизнь. И выписала из деревни одинокую тетку матери – бабу Настю. Та собралась быстро – в деревне ей жилось нелегко. Через неделю Марина с Наташкой ее встречали на Ярославском вокзале – баба Настя приехала с заплечным мешком на спине. Была она человеком непростым и суровым, но с Наташкой управлялась лихо – вырастила трех своих племянников, опыт имелся. Девочка стала лучше есть и крепче спать. Баба Настя варила густые мясные щи, квасила капусту и пекла без устали большие и неровные пироги – тесто, тесто и совсем немного начинки. Сказывалась извечная бедняцкая привычка. Марина пришла в себя, отоспалась, быстро отъелась на теткиных пирогах и пошла учиться на вечерний. А еще через год бросила свои телеграммы и швабры и пошла работать в универсам, в бухгалтерию.