Так вот почему Моцарт «гуляка праздный»! Не потому, что небрежен к своему «священному дару» — нет тому достаточных свидетельств, и читатель тут вправе не поверить Сальери. Но что несомненно читателю — так это «праздное» отношение Моцарта к своему слову, не к музыке. Столь же явно трудовое отношение Сальери — опять же не к музыке, а к слову. Вот где он настоящий, профессиональный труженик — ритор по призванию и образу жизни.
Скажут, искреннее слово не само разве «рвется из груди» — надобна ль ему «обработка»? Очень даже надобна! Спонтанные слова — они–то на самом деле не из сердца исходят. Их даже подбирать не нужно — они как назойливые мухи вьются вокруг. А вот без пощады к себе вытащить свою правду наружу, в слово — для этого надобно профессионально потрудиться.
Так, значит, моцартовы слова — как назойливые мухи? Свободные… Летают…
Нет! Моцарт не назойлив, а отзывчив. Но отзывы его как осиные укусы: каждый для Сальери очень болезненный, а сам Моцарт от них гибнет.
Пушкин о том, чтобы обе ремарки «Играет» совпадали хотя бы с концом стиха, не зря не позаботился. Музыки в ремарках в его для сцены не предназначенном (как, например, и драмы Байрона) произведении нет. Музыка «звучит» для читателя и без собственно музыки — в словах. В монологизме «звучит“ музыка Сальери, в отзывчивости — музыка Моцарта.
Но вы, рядовой читатель, этого не знаете. Не важно. Вы чувствуете: это музыка. Да и что ж это иное, если речь здесь о столь небывалых в мире людей страстях, о такой беспредметности? Пьеса — о музыке. Но и сама она, в определенном смысле, есть музыка — самое плебейское искусство, способное на все возбудить приблизительно родственное сочувствие.
Вы даже Сальери сочувствуете. Потому что монологизмом Пушкин совмещает позицию Сальери с читательской.
А тот — сама неуверенность. И его неуверенность не замаскирована, а прямо выражена в его складной речи. Ибо речь его — не констатация правды, известной ему, а дело, коим надобно стяжать последнюю истину.