Животная борьба за существование, которая породила сам жанр мифа, вополощается в мифе как персонифицированная в героях, настроенных экстремистски: победа — моя, и никак иначе, мне — жизнь, ему — смерть, мне — высший стиль жизни, ему — низший и не меньше. Без полутонов. Абсолютный контраст. Идеал — на вылете вниз с Синусоиды идеалов. Моцарт такой и провозглашает в конце, в своем минимонологе.
Однако, как только приложишь к делу этот инструмент — Синусоиду с отростками — так и становится ясно, что у Пушкина миф, да не такой, какой бывал когда–то.
В древнем мифе герой силу свою демонстрирует, а не родину защищает. И тем выполняет предначертание своей судьбы, Неба. Он вне морали. Но если ему суждено умереть — он не колеблясь идет на смерть (герой!).
Так если Моцарт еще похож на такого героя, — ему суждено принять смерть от Сальери, он смутно чувствует это, но не избегает его, — то Сальери ведет себя и не как индивидуалист, и совсем не героически. Он выступает (ого, против кого! — против Неба), но словами. И не приступает к делу, пока не получает Его согласия. (Первое согласие Сальери услышал в моцартовском экспромте: у Сальери еще до сознания не дошло, что он хочет Моцарта убить, а Небо уже услышало и дало своему посланцу это почувствовать и передать Сальери. Второе согласие в том, что Моцарт фактически сам для себя сочинил заупокойную мессу: и заказчик не является, и Моцарт сам не хочет, чтоб тот явился, что стало бы значить, что «Реквием» будет исполнен на смерть кого–то чужого.) Сальери ведет себя как слабый человек. Вот и не отравился он вместе с Моцартом, о чем думал, да практически спасовал.
А главное, Сальери иначе подчинен Року, иначе внеморален, чем Моцарт. Сальери только борется за выживание (контрастное «или — или»: или он, или мы, за которых представительствую я). Это животная мотивация (идеал на нижнем перегибе Синусоиды). Таких древний миф не воспевает.
Так что же Пушкин задумал?
Простой читатель не знает про гипотезу Клейна и про Синусоиду идеалов. Он не знает, что Пушкин предложил ему странный миф. И что вообще какой–то миф — тоже не знает. Но что Сальери разучился «красно» говорить в финале — видно каждому. Что ж произошло? Разве не победили неизбранные — избранных, трудяги — праздных?
Нет.
Ибо трупа нет.
«Камерная» самодостаточность произведения такова, что избавляет от сальерианского соблазна «разъять» его и заглянуть вглубь. Она настраивает на доверчивость к наличному смыслу. А при таком настрое «изъятое» осмысливается как недолжное. Оттого, что слов в пьесе мало, весьма значимо отсутствие реалий, на какие указует слово.
И коль скоро сама бессмертная гармония — в виде музыки, которую изображают слова трагедии — в произведении исполнена, то есть на деле, а не в свидетельстве — тогда уж недолжному на самом деле, явно быть не должно! «Моцарт и Сальери» — единственная из четырех «маленьких трагедий», где с предельной смысловой тяжестью присутствует слово «труп». Но нет самого трупа! Смерть не проникает на мыслимую нами сцену. Вхолостую крутит злодейство «бездельным» словом в финале. Потому оно и несов–мест–но с явью бессмертного гения. То есть они несовместны именно как «две вещи». Явью, а не моральным запретом эта истина предстает в пьесе. В растерянности пребывает убийца. Так именно потому, что нет трупа! И не должно быть. Потому что гений — бессмертный.
Сальери сделался злодеем зря и не мог не сделаться и в этом его трагедия.
«Труп» — ключевое слово. Трагизм сальериевой судьбы может показаться надуманным, если его заумное притязание понимать слишком уж оторванным от низкой жизни. Нет, это притязание, — камерной контрастностью «или — или», — выставлено как животная борьба за существование! Почему он музыку разъял, как труп? Почему гения хочет превратить в труп? Потому что труп, то есть мертвая природа, — наиболее доступный слой бытия, откуда можно извлекать сокрытые запасы родственного (животного) тепла. Но не этот ли хищнический позыв сублимирован в теоретических ухватках познающего разума? Вот в чем тяжесть трагедии! Даже на высших, духовных стадиях притязаний сказывается инстинкт низкой жизни. «Спеши Еще наполнить звуками мне душу…» С восторгом приемлет Сальери дар природы бессмертной. Но именно так приемлет, как хищник — свою добычу. Принять — это для него и значит убить! Такова не осознанная, а условно–рефлекторная логика, коей он обучен по своему сиротскому опыту.
Почему сиротскому? Потому что он не из избранных. А те — хотят.
Трагизм сальериевой судьбы коренится, стало быть, не во внешних обстоятельствах, не в наличии на свете избранных, не в несправедливом Небе, не в самом существовании Моцарта, своими отзывами как марионетку толкающего Сальери на злодейство. Трагизм сальериевой судьбы в мертвящем духе хотения. Нет, не священного дара, не благодати лишен Сальери и все, кого он защищает. Он лишен благобрати.
И таковы люди в наше время. И, может, не будут такими в будущем. Хотелось бы, во всяком случае, раз трагичными представляются нам теперешние.