над этим далеким миром света и сновидений.
О люди, о племя мое! Вопреки всему
не ослабните сердцем и чашу испейте до дна.
свободными будьте и смело шагайте сквозь тьму,
как эта далекая, полная света страна!
Концлагерь Фонте д'Аморе, Италия,
июль 1942 года
ЗАХВАТ ВЫСОТКИ
"Нет ни ран, ни контузий, - сказал он, - обычная
дизентерия". Неужто рисуется? - думаешь ты.
А иначе зачем же рассказывать все эти жуткие
вещи?
Он сидел на краю одеяла и, ноги босые спустивши
с кровати, в одном лишь больничном белье,
залюбуешься: юное тело, поджарое, цвета
гранатовой шкурки, притом с золотистым
оттенком,
и по мускулам, словно играя, скользила волна,
так же утренней ранью прилив набегает на топкую
мель
(это парень закидывал ногу одну на другую).
Он с охотой о смерти полковника нам доложил
и о смерти майора:
"Нет, полковник под пули не лез, вероятно - шальная.
А может быть, снайпер, не знаю.
Прямо в лоб, в серединку. Такая совсем аккуратная
круглая дырка, размером примерно с трехпенсовик.
Так и упал, как подкошенный, хлоп, и каюк.
Ну, а дальше пришлось нас майору вести
по открытому месту: пройти от оврага к высотке,
он шагал далеко впереди, по нему и прицелились
больно мишень хороша, застрочил пулемет
из лощины, и так застрочил, что его рассекло
пополам, он упал, но скомандовать все же успел:
"Стоп! Стоять где стоите! Не смейте ко мне
подходить, остолопы! Вон там пулемет
на уступке, пониже - второй, может быть,
там и два... Подтянуть миномет! Остальные
в укрытие, живо!.."
Попытался еще приподняться, в конвульсиях тут же
задергался и захлебнулся в крови.
Вот уж был человек, настоящий солдат, вот что
прежняя значит закалка!"
Дотянувшись до спичек, он взял сигарету, размял,
прикурил и продолжил:
"Словом, десять минут или больше чуть-чуть
миновало, и вот на высотке нашли мы не то
чтобы просто блиндаж,
а скорее - нору, и внутри на соломе - ну, просто
потеха, ну, прямо клопы на ковре, - макаронники
дрыхли, их трое там было...
По бокам - молодые, небритые эдак с неделю,
а тот, что лежал посредине, и вовсе щетиной
зарос - это все, что успел я заметить..."
Он как будто закончил рассказ, шевельнулся,
и волосы легкою русой волной опустились
ему на лицо,
и сквозь пряди случайно поймал я скользящие
отблески глаз голубых
и припомнил: когда начинается лето,
так сверкают лазурные лужи в кустарниках желтых,
что в лощинах растут мыса Доброй Надежды.
"Я приткнул их штыком, одного за другим,
потихонечку так, тык под сердце, и делу конец,
тут ведь главное ткнуть в надлежащее место,
никто и не пикнул..."
Нет, ни крохи садизма, ни гордости зверской,
ни жажды кровавой, ни злобы, ни гордости,
ни ликованья,
никаких выдающихся чувств не звучало в рассказе его.
Повествует, казалось, он скажем, о матче по регби,
что не очень-то был интересен ему
и в котором он даже не знал, за кого и болеть-то.
И, взглянувши в глаза ему,
снова я был поражен
их громадностью, их чистотой, синевой
о, как молоды были они, как невинны.
Аддис-Абеба, 1941, май
ЛЕТУЧАЯ МЫШЬ
Здесь, на земле, зла никому не желая,
тварь лишь одну из тварей истребил бы дотла я:
карикатура на бабочку, глупая шутка, выходка злая.
Вот появилась... Снова исчезла... Канула в тишь...
Кажется, вот она... Нет, улетела, шалишь!
Нежить рыскучая, мерзость липучая эта летучая, эта летучая мышь!
Вот она - в небе: вырвалась в мир из-под спуда.
Звезды глотает, падает резко, сердцу становится худо.
Где ты? Куда исчезаешь? Снова приходишь - откуда?
Мечешься в воздухе, тронуть лицо норовишь
липкой рукой мертвеца - кыш ты, проклятая, кыш!
Вновь исчезаешь... Вновь по соседству шуршишь...
И - неожиданно - прямо в затылок толчок.
Будто шуршит без канифоли смычок,
ужас крылатый, черная тень, ловящая душу на страх, на блесну,
на крючок!
Тонкие черные серпиком крылья расправив свои,
черная в черном, сажи чернее, угля и полночной, свернувшейся
в кольца, змеи
кружится, кружится, кружится, как в забытьи.
Словно кирзовый сапог по дресве, ты скрипишь:
"Ишь! Улетишь!.." - или как-то иначе, но слышишь
это чертово: "Ишь!.."
Что ты рыдаешь, о чем ты томишься, летучая мышь?
Тварь ли ты Божья из перьев и крови и плоти и кости?
Или мерещишься мне от усталости, ужаса, злости?
Или же прах ты, что места себе не сумел отыскать на погосте?
Голос твой, голос... ну хоть о нем-то, поэт, помолчи!
Кружишься - в тоже кружащейся черной ночи,
Божья ошибка, замолкни же ты, не скрипи же, не бормочи!
Словно лишенная права к Богу явиться с повинной,
не обладаешь ты мудростью темной, совиной,
ни весеннею песнью, серебряной, соловьиной,
время твое - только ночь, оно же - твоя тюрьма.
Как в тенях зарождается золото - ты никогда не увидишь сама,
никогда над тобой не займется заря, не растает тебя оковавшая тьма.
Может быть, с ночью ты просто в родстве состоишь?
Или же Ночь - невзирая на Южный Крест, невзирая на все - это лишь,
лишь исполинская, чуждая людям летучая черная мышь?
ЛАСТОЧКИ НАД ЛАГЕРЕМ
Лагерь объят
немотой.
Солнце горит,
как фонарь золотой.
Листва опадает
к зиме, к беде.
Гибнет Европа
в боли, в стыде.
Осень уходит,
как дым от костра.
Над лагерем
тает жара.
Над лагерем - ласточки
на ветру.
Ненависть
правит в миру.
Война - лейкемия
несчастной земли.
А я - в тишине...
А я - вдали...