Дети, брошенные родителями или бежавшие в города, как уже отмечалось, не могли сказать, откуда они родом, часто знали только свое имя или говорили, что не знают, опасаясь, что их отправят обратно в семью. Многие были неграмотны, говорили не на русском, а на своем родном языке — одном из многочисленных языков народов России. Когда они понимали, что приемник-распределитель и детский дом — совсем не то прекрасное место, каким они себе его представляли, они бежали и оттуда. Нередко дети, возвращенные домой из московских приютов, снова убегали и собирались в группы на московских вокзалах. Был какой-то постоянный круговорот: из деревни в город, из приюта на улицу, и наоборот. Если учесть, что в этот круговорот были вовлечены сотни тысяч детей и подростков, становится понятно, что контроль и забота о них были поистине титанической задачей, выходящей далеко за рамки имеющихся скудных ресурсов молодого Советского государства. Где взять для всех одежду, обувь, кровати, одеяла, хлеб и молоко, когда в каждом крупном городе были десятки тысяч беспризорных? К примеру, в Челябинске их насчитывалось 48 000, в Оренбурге — 55 000, в Симбирске (с 1924 года переименован в Ульяновск) — 36 000, в Уфе — 50 000–60 000 и т. д.38
Случалось и так, что семья не радовалась возвращению ребенка, поскольку им самим нечего было есть, и тогда мучения начинались по новой: дети — к тому времени подростки, имевшие опыт жизни в городе, на вокзале, в приемнике-распределителе — снова садились на поезд и возвращались в беспризорную жизнь, при этом они часто становились легкой добычей преступного мира и, как следствие, неизбежно оказывались в тюрьмах и лагерях.
В Москву!Приехав в Москву, беспризорники сталкивались с обманутыми надеждами и искали пристанища в других городах, но, убедившись, что и там не лучше, возвращались в столицу. Ася Калинина отмечала в своем докладе, что любимым местом для них оставалась Москва. А в годы НЭПа в этом мегаполисе, вернувшемся к бурной экономической и торговой жизни, наличие беспризорных казалось нелепым парадоксом. Этот парадокс язвительно высмеивает Михаил Булгаков в рассказе, датированном январем 1923 года: на Тверской улице, в центре Москвы, ошеломленные граждане, раскрыв рты, идут за мальчиком и дивятся на него, как на доселе невиданное чудо: у него на животе не было лотка со сладостями и папиросами, он не дрался со сверстниками, не курил, не ругался скверными словами и был прилично одет. Это был какой-то «сверхъестественный мальчик»:
Нет, граждане. Этот единственный, впервые встретившийся мне мальчик шел, степенно покачиваясь и не спеша, в прекрасной уютной шапке с наушниками, и на лице у него были написаны все добродетели, какие только могут быть у мальчика 11–12 лет.
Нет, не мальчик это был. Это был чистой воды херувим в теплых перчатках и валенках. И на спине у херувима был р-а-н-е-ц, из которого торчал уголок измызганного задачника.
Мальчик шел в школу 1-й степени у-ч-и-т-ь-с-я39
.Другой известный советский писатель, Константин Паустовский, в автобиографической «Повести о жизни» с горечью и иронией вспоминал, как его покоробила инициатива некоего Функа, который наладил производство сапожного крема и развернул рекламную кампанию, призывая москвичей им пользоваться. Нелепость, даже насмешка: тысячи беспризорных шлепали по улицам Москвы заскорузлыми босыми ногами и понятия не имели, зачем эта «идеальная чистота», обещанная нэпманом Функом.
В главе «Ночные поезда» грустной и светлой «Книги скитаний», шестой книги автобиографического цикла «Повесть о жизни», написанной в 1963 году, Паустовский вспоминает эпизод конца 1924 года: встречу с группой беспризорных в ночном пригородном поезде, на котором он возвращался из Москвы в Пушкин в компании с Александром Зузенко, бывшим капитаном дальнего плавания.
Москва была полна беспризорными. Их вылавливали, увозили в колонии, но они снова возникали на улицах и рынках, ходили стаями, играли в карты в глухих закоулках, спали в подъездах и в пустых асфальтовых котлах, воровали, выпрашивали папиросы и пели по трамваям блатные песни, отбивая такт деревянными ложками.
Вплотную с беспризорными я встретился в ночном пригородном поезде. Это случилось поздней осенью перед жестокими морозами 1924 года.
Однажды мы с Зузенко вошли в плохо освещенный вагон. Ярко светили только фонари на платформе. Их свет проникал внутрь вагона сквозь забрызганные дождем окна. Дождь лил холодный, упорный, с ознобом. В углу вагона шевелилась груда серого тряпья.
— Нетопыри! — сказал Зузенко.
Это были беспризорные. Они лежали вповалку на полу, прижавшись друг к другу, прикрывая собой самого маленького мальчика лет восьми. Свет фонаря падал на него, и первое, что я заметил, это его большие глаза без слез, а потом — дрожь, ужасную неудержимую дрожь его высохшего маленького тела. Он дрожал так, что в ответ на его дрожь позванивало расшатанное стекло в окне вагона. Лежавшие по сторонам мальчишки натягивали на него полы своих рваных «клифтов».