Сегодня его нет, сегодня мне придется ждать. У меня такое впечатление, что процедура пограничного контроля сознательно затягивается, — в последнее время правительство очень недовольно нами, корреспондентами. Интересно, что бы сказал Томас, обнаружив в багажнике Аманду? За все мои пятьсот переходов границы мне всего лишь один-единственный раз пришлось открыть багажник по приказу одного молодого ретивого дежурного; я пожаловался на него начальству. Но мы все-таки не станем рисковать. Очередь почти не движется, как в безнадежной уличной пробке. И как назло, именно сегодня всем непременно нужно в Западный Берлин.
У меня в голове мелькает недобрая мысль: власти разрешат Аманде выезд уже хотя бы для того, чтобы лишний раз щелкнуть по носу Хэтманна. Они знают все, они знают, что Хэтманн хочет ее удержать, что он был у меня, что ее уход сводит его с ума. И может, сведет его с ума настолько, что он сам захочет уехать вслед за Амандой. Кто их знает, что у них там на уме. Во всяком случае, ожидание перед шлагбаумом наводит меня на мысль, что дурная слава Хэтманна скорее поможет нам, чем навредит.
Самой красивой лампы нет ни в одном магазине, и я покупаю другую.
У нее довольно много привычек, которые с первого взгляда трудно заметить. Некоторые из них мне очень даже импонируют, они кажутся мне неожиданными и приятными довесками к моему счастью. Однако есть и такие, по которым бы я не заплакал. Она читает сто книг одновременно — повсюду валяются начатые книги. Она отрицает то, что для всех давно уже аксиома, например взаимосвязь между легкой одеждой и простудными заболеваниями, между копанием и опозданием, между долгим жарением и жестким мясом; это можно было бы назвать упрямством. Ее письменный стол окутан тайной: она никогда не забывает запереть его. Это у нас единственный предмет мебели, который запирается на ключ. Где она, интересно, прячет ключ? Или ее манера читать газету: ни одну статью она не читает так внимательно, как объявления. Хотя она ничего не продает, не покупает и не ищет вакансий. Я не смею выбросить ни одну газету — только она знает, какую уже можно выбрасывать, а какую еще нет. Кроме того, я подозреваю, что она суеверна, хотя и отрицает это: она с удивительной последовательностью избегает каких бы то ни было разговоров о нашем будущем. Если я сам заговариваю об этом, у нее тут же находится другая тема. Или еще одна странность ее характера: когда звонит телефон, она ждет до последнего момента, прежде чем снять трубку, хотя и сидит рядом с аппаратом. Одному Богу известно, сколько важных звонков я уже прозевал из-за этой ее дурацкой привычки. Зато когда она звонит сама, она ждет не дольше трех гудков и кладет трубку.
Аманда вмешивается в мою работу. Я написал комментарий, который у меня не получился, и она заметила это раньше меня. Я просидел полночи над этим комментарием по поводу одного церковного мероприятия, участвовать в котором мне не разрешили — просто запретили без объяснения причин. С разрешениями становится все сложнее, эти болваны из Министерства иностранных дел думают, что это мы, журналисты, виноваты в том, что все больше людей хотят уехать из страны. Когда я просыпаюсь и иду к столу, чтобы еще раз просмотреть написанное ночью, на моем месте уже сидит Аманда. Сейчас, минутку, заканчиваю, говорит она.
Текст, который она через пару минут мне показывает, заметно превосходит мой вариант во всех отношениях. Она говорит, это, конечно, всего лишь предложение, и выходит из комнаты. У нее текст получился менее резким, но в то же время более жестким, чем мой. Она безошибочно попадает в болевые точки, она находит более точные слова. Может, все дело в том, что она просто пишет лучше меня. Я давно уже подозреваю, что я далеко не самый талантливый журналист.
Я иду в кухню. Она кормит Себастьяна завтраком. Ее мучают угрызения совести, оттого что ему в такую рань нужно тащиться в школу (она это называет «на работу»), в то время как она может еще прилечь на часок, после того как он уйдет. Большинство молодых родителей из тех, что я знаю, не видят в своих детях индивидуумов, они воспринимают их как неизбежное испытание судьбы. У Аманды я себе такого даже представить не могу. Она обращается с Себастьяном очень чутко и уважительно, она никогда не дает ему понять, что у нее есть дела поважнее, чем он. А он, странным образом, никогда этим не пользуется.
Я жду, когда она водрузит ему на спину огромный ранец (он каждый раз при этом поневоле сначала делает шаг назад) и закончит ежеутреннюю процедуру целования. Потом кладу перед ней обе наши рукописи и говорю, что не только посрамлен, но и растерян: не могу же я отнести ее вариант в редакцию и сделать вид, будто это моя работа. Она спрашивает: почему бы и нет?