При переезде в Западный Берлин на пограничном пункте меня проверяют так, как еще никогда в жизни не проверяли. Два таможенника демонстрируют все, чему их учили; рядом стоит офицер с лицом, напоминающим чистый лист бумаги. Они отвинчивают обшивку дверей, ковыряют металлическим щупом дно бензобака, вынимают заднее сиденье и прощупывают его со всех сторон. Зачем они это делают? — спрашиваю я офицера. Он отвечает: мы таможенная служба. Я говорю: а иззестно ли вам, что существует соглашение, по которому вы не имеете права подвергать меня такой проверке? Офицер, который, конечно же, знает о существовании такого соглашения, отвечает: кроме тех случаев, когда есть подозрения в нарушении таможенных правил. Я спрашиваю: а что — у них есть такие подозрения? Он отвечает, что я имею право обжаловать их действия в Министерстве иностранных дел. Он просто воплощенная корректность.
Сохранять невозмутимость мне помогает сознание того, как много интересного они могли бы найти у меня, если бы всегда были так же добросовестны: запрещенные фильмы, запрещенные книги, запрещенные плакаты, запрещенные блузки. Самое жуткое во всей этой истории — на удивление длинные руки государства. Акромегалия, гипертрофированная непропорциональность конечностей, неизлечимая болезнь. Их злит бесплодность стольких усилий, и они все более свирепо обращаются с машиной. Интересно, они хоть знают, что именно надо искать? Магнитофонную пленку? А может, задача гораздо проще — испытать мою нервную систему на прочность?
Когда они наконец закончили свои поиски и все привинтили на место, Бумажное Лицо велит мне следовать за ним. Я беру из рук таможенника отвертку и демонстративно подтягиваю пару шурупов. Я не отхожу от машины, пока они не оставляют ее в покое, — недоверие против недоверия. Потом запираю дверцы и отправляюсь с офицером в барак. В бараке нечем дышать — жара и пахнет нафталином. Личный обыск. Пока меня ощупывают и изучают содержимое моих карманов, моя фантазия выдает мне возможное объяснение происходящего: по делу Аманды в принципе принято положительное решение, и вот теперь они хотят проверить, не вывожу ли я поспешно контрабандой наше добро на Запад. Бумажное Лицо берет мою записную книжку и начинает ее листать. Я вырываю ее у него из рук, он делает вид, что и не ожидал иной реакции.
Я звоню адвокату Коломбье и прошу его похлопотать по нашему делу, мол, пока у нас одни только неприятности. Когда я говорю, что мы ждем уже больше полугода, он отвечает, что это недолго, что Божьи жернова мелют медленно. У меня вдруг появляется ощущение, что старикан не знает, с кем он говорит. Я упоминаю наш совместный ужин, и, похоже, в его сознании что — то проясняется. Он еще раз благодарит за превосходную рыбу (никакой рыбы не было и в помине) и обещает позвонить в три разные инстанции. Звучит это не очень обнадеживающе.
Аманда без видимого повода говорит, что я ее сильно идеализирую. Я, конечно, мог бы возразить, что это вполне нормальное явление — идеализация женщины, которую любишь. Но я предпочитаю сказать, что она ошибается. Она говорит: тогда я тебе кое-что расскажу.