«Я принес Меньшикову на суд свои первые рассказы. Меньшиков, выпустивший уже две книги и подготовивший третью, был в моих глазах метром, и я испытывал перед ним трепетную робость, не уменьшавшуюся от того, что метр встретил меня на пороге избы в одних трусах, с удочками на плече. Усевшись на приступке, он буквально впился в рассказы. Меньшиков и вообще читал так, как иные едят: погружение, самозабвенно, двигая челюстями и надбровными дугами, он словно на зуб пробовал текст. В тот раз пища не пришлась ему по вкусу, и он, как говорится, не пощадил моей молодости. Это была еще одна прекрасная черта в нем — он никогда не лгал, не кривил душой в деле литературы, ни единого слова неправды не мог сказать ни другу, ни недругу. Если он почему-либо не симпатизировал человеку, а человек написал хорошо, он первый говорил о его успехе, и даже лучшим друзьям не боялся он кидать в лицо самую горькую правду, коль они того заслуживали. И того же требовал в отношении себя. Плохая литература доставляла ему почти физическое страдание, и в ту первую встречу я только потому на него не обиделся, что почувствовал: ему так же больно, как мне. И мало кто умел так восхищаться каждым талантливым свежим словом, как Иван Меньшиков. Однажды он прибежал ко мне ночью, когда трамваи и автобусы давно уже спали в парках, чтобы поделиться радостью, доставленной ему только что прочитанной талантливой «Повестью о суровом друге» Леонида Жарикова…
Помню, в середине апреля 1940 года я встретил Ивана Меньшикова на площади Свердлова.
— Бегу за билетами в «Стереокино», — сказал он, торопливо пожав мне руку. — Явтысый приехал.
Я был не меньше поражен этим известием, чем если б услышал о приезде Тиля Уленшпигеля или Дон Кихота. При всей жизненности героев Меньшикова я все-таки не предполагал, что он выводит реальных людей, да еще под собственными именами, — в рассказах явственно ощущался тот художественный вымысел, без которого невозможна настоящая литература. Недаром же совокупность написанного писателем называется собранием сочинений. Позже, побывав на Севере, я понял, что Иван Меньшиков мог себе это позволить: он писал правду — не голую правду мелких фактов, а высшую поэтическую правду о своих друзьях из далекого стойбища. И ненцы, крайне чувствительные к правде и неправде печатного слова, сердцем понимали эту высшую правду рассказов Меньшикова. Ненцы всегда поют правду — о том, что видят, что есть на самом деле, и поют красиво, — рассказы Меньшикова они называют песнями. Они любили его при жизни, они сотворили о нем легенду после смерти…
…То немногое, что писалось до Меньшикова о ненцах, было или малохудожественно, или непознавательно в грубой своей экзотичности. Меньшиков открыл миллионам читателей подлинную, чудесную, поэтическую душу ненецкого народа, едва ли не самого забитого и многострадального среди народов царской России, с редкой выразительностью показал его борьбу за жизнь, счастье и будущее…»[3]