Черноволосую девушку, распростертую в обмороке на полу, отливали из ведра холодной водой. Гауптман стоял перед ее двумя оцепеневшими от ужаса подругами, покачиваясь на носках скрипящих сапог.
— Вы видели? Ей очень больно. Вам будет еще хуже. Будете отвечать на мои вопросы?
«Они молчали», — вывел в протоколе писарь. Протокол надо вести точно — господин гауптман любит порядок…
Черноволосая девушка встала, шатаясь подошла к скамье и опустилась на свое место. Маленькая девушка, самая юная из трех, та, кого гауптман назвал Рыжая, незаметно придвинулась, подставила свое плечо, чтобы на него можно было опереться. Губы у нее дрожали. Она не в силах была оторвать взгляда своих голубых, полных слез глаз от изуродованных, залитых кровью пальцев подруги.
— Тебе страшно, Рыжая? Не заговоришь — не то для тебя придумаю. Хочешь посмотреть еще раз, как это делается? — зашипел офицер, брызгая слюной ей в лицо. — Черная, в щель другую руку!
Солдаты бросились исполнять приказание, но девушка властно отстранила их и с протянутой вперед здоровой рукой сама медленно пошла к двери. Если гауптман сумел заметить растерянность и слабость самой юной, то не ускользнуло это и от черноволосой девушки.
Она шла на пытку, чтобы своим страданием, своим презрением к этому страданию дать силы другим. Вот она уже у самой двери. Кто осудит ее за то, что последние шаги были короче других: вместо одного — два медленных. Секунда колебания… Толчок ногой — дверь приоткрылась, и девушка просунула пальцы своей здоровой руки в образовавшуюся щель. И только тогда оглянулась она на застывших в немом ужасе своих подруг. Она кивнула им ласково, ободряюще и дерзко, вызывающе — гауптману: начинайте, дескать, чего же вы-то испугались?
Молчание прервал равнодушный голос писаря:
— Господин гауптман, как ее дальше именовать? Она сменила окраску, теперь не черная, совсем белая.
— Сменила окраску?! — вскричал, наконец, опомнившийся от изумления гауптман. Он был взбешен. Девчонка перехитрила его — нельзя было позволять ей идти самой. Надо бы волоком, за волосы, чтобы тем двоим жутко стало до безумия. А теперь… Что теперь? Она еще и поседеть вздумала! Так хорошо он придумал им клички. Гауптман метался по комнате. Меняют окраску! Хорошо же, пусть им будет еще труднее умирать. Он возвратит им имена человеческие. И гауптман процедил сквозь зубы:
— Я достаточно знаю русский язык. Есть у русских три именинницы в один день. А вы, все трое, умрете в один день. Пиши, — бросил он писарю, — этих бесфамильных именовать: первую — Вера, вторую — Надежда, третью — Любовь.
Нет, господин гауптман явно переоценил свое знание русского языка. Будь у него «достаточные» знания, не дал бы он трем советским девушкам таких прекрасных русских имен. Они прозвучали в этой комнате издевательств и пыток троекратным призывом ко всему светлому, к чему стремится человек. Нет, не понимал русского языка, господин гауптман, да и где ему понять, что вера, надежда и любовь — три символа прекрасного, и от них родится мужество, они ведут на подвиг!
Не понял он и того, почему вдруг сорвались с места те, кого он назвал Надеждой и Любовью, почему они бросились к седой, белоголовой Вере, все еще стоявшей у двери. Почему у. них просветлели лица, и они обнялись и внезапно заплакали…
Но он понял — из голубых глаз Любови исчез мятущийся ужас, они наполнились светом и неожиданной силой.
— Изменить и ей окраску! Огненную прическу! — вскричал вконец взбешенный гауптман.
Девушку схватили солдаты, оторвали от подруг. На золотисто-рыжие волосы ее плеснули бензином. Гауптман сам зажег спичку…
«Они молчали», — гласит протокол…
Большой и подробный был этот страшный своим педантизмом и равнодушием документ.
«Второй сеанс» допроса длился несколько часов. Девушек избивали палками, им ломали кости. Они теряли сознание — их отливали водой. Едва очнувшись от обморока, они слышали одно и то же: «Отвечай, ты, ты, ты!..»
Они молчали.
Их жгли огнем.
Они молчали.
Изувеченные, истерзанные, чудом пережившие пытки, они молчали.
Доведенный до исступления, гауптман воскликнул:
— Посмотрите в окно! Взгляните на небо. Какого оно цвета? Хоть на этот вопрос отвечайте!
«Они молчали», — привычно записал писарь.
Взбешенный фашист уже не закричал — завопил:
— Небо серое! Это я вам говорю — небо серое. Смотрите на него в последний раз. Через пять минут вас расстреляют! — И спросил с издевкой: — Может быть, на это вы что-нибудь скажете?
И тут они заговорили. Все трое, скороговоркой, чтобы успеть сказать все:
— Мы жили честно и боролись с фашистами как солдаты и комсомольцы. Мы сумеем умереть честно, как комсомольцы.
А Вера добавила:
— Мы сражались за свободу своего народа, за мир на земле. Мы уходим из жизни с чистой совестью. Какая она у вас, господин фашист?