— Будете у себя?
— Я как раз пишу статью об учителе. Ленин был учителем… Ну, жду.
Махкам положил трубку, дал отбой ручкой телефонного аппарата и опять пожалел, что он не молод, как, например, Акмаль Икрамов. Ответственному секретарю Туркестанского ЦК не исполнилось двадцати шести. Революция — подвиг молодых, а уж все дела первых после нее лет мирной жизни тем более требуют молодого плеча там и тут…
А твоя жизнь, Махкам, это — 1905-й, железнодорожные мастерские, долгие партизанские годы, борьба с басмачами — памятные ступени на пути к ней, к новой жизни. Седина одела твою крупную голову, все казалось, что ранняя, а нет, в самую пору. И хоть ты побрил свою голову наголо, из ненависти к седине, все равно… Вон у сына, Масуда, — буйные черные кудри, угольные волосы над высоким лбом…
Сын Масуд… Теперь только его имя, только он и были на уме. Пришлось даже губу прикусить, размышляя о нем. Мысль о сыне была остра, как алмазное лезвие…
Масуд окончил педагогическое училище еще на год раньше Абдулладжана и проработал этот год в школе имени Фароби. Затем начали набирать лучших людей на работу в ГПУ, и Масуд сказал:
— Отец! Я хотел бы…
Конечно, молодежь считает честью для себя эту работу, как бы она ни регламентировала личную жизнь, какими бы нагрузками ни грозила. Но… молодых тянули сюда и романтика мужества, необходимого для опасной службы, и сама страсть борьбы, и тайна следственных дел…
— Есть комиссия, — ответил ему тогда отец.
Придя с комиссии, строго отбиравшей молодых работников для ГПУ, Масуд обнял мать и отца и сказал:
— Взошла моя звезда!
Сын радовался, более того, был счастлив. Отца своего он считал примером для подражания, и служба здесь стала для него святым делом. Он многому научился и даже начал отличаться, раскрывая запутанные дела. Если раньше коллеги считались с ним, казалось, только как с сыном крупного руководителя, то теперь стали уважать независимо от отца. Сын рос, становился мужчиной с умными задумчивыми глазами…
Махсудов подошел к сейфу, открыл его и погрузился в личные дела чекистов. Он просматривал лист за листом и вспоминал замечательных людей, беззаветных защитников революции и ее завоеваний, видел их лица, с кем-то мысленно перекидывался словами, иной раз шуткой. Да, здесь было много готовых сейчас же поехать в горы, но — никого, кто бы окончил педучилище или хотя бы курсы по подготовке учителей.
Для чего ты смотришь эти анкеты, Махкам?
Он бы мог ответить на это чистосердечно: ищу лучшего! Но ведь этот лучший должен быть и учителем… Махкам вернулся к столу и протянул руку к телефонной трубке, но остановил ее на полпути. Прежде — поговорить с Масудом. Это ведь особое дело, особые обстоятельства. До того как объявить о своем решении, надо было увидеть, почувствовать, как к нему отнесется сын. Не оробеет? Поймет ли — почему он?
Махсудов знал, что почти все работники оперативного отдела, среди которых был и Масуд, задерживались за полночь. Иногда Масуд делал что-то и ждал отца, чтобы вместе пойти домой по ночному городу. Если Масуд не растеряется и отважится поехать в Ходжикент, значит, ходить теперь тебе знакомой дорогой одному…
Выйдя из кабинета, он обратился к дежурному по этажу и попросил позвать к нему Масуда, сейчас же. Вернувшись, снял стекло с лампы, подчистил ножницами фитиль, поставил стекло на место, и сразу в комнате сделалось светлее. А из-за двери послышалось, как Масуд прыгает по лестнице через две ступеньки. Только он мог подниматься так легко на своих пружинистых ногах.
Открылась дверь, и Масуд вошел, поправляя гимнастерку и широкий ремень. Строгое лицо отца, уже сидевшего за столом, сведенные полуседые брови, две глубокие борозды на лбу, пролегших резче, чем всегда, — все это бросилось в глаза, смахнуло улыбку, которая была уже наготове.
— Как твои дела, сынок? — спросил Махкам, рассматривая сына будто впервые.
Боже, неужели джигиты бывают такими, без изъяна! Голова чуть не касается потолка — ну, вымахал! — плечи широки, костюм, обтянувший тело, как влитой, вот-вот не выдержит и треснет, могуч ты, Масуд, могуч! Гордость за сына обуяла душу Махсудова…
— Дела хороши, — ответил Масуд, вытащил из кармана вчетверо сложенную бумагу и протянул отцу: — Камалитдин прислал.
Прежде чем развернуть ее, отец посмотрел в глаза сына, какие-то детские, чересчур красивые, с очень уж длинными ресницами. «Сложением он в меня пошел, а глаза, лицо — это от матери, Назокат…»
— А-а, подписал все же Камалитдин?