Из кухни рвался нетвёрдый голос отца, вспоминающего про утёс на Волге. Нащупав в сумке маленькую клетку-переноску, Исполатев спрятал её за спину и вошёл в комнату Паприки.
– Ай! – взвизгнула Паприка, увидев на ладони Петра переноску. – Что там скребётся? Крыса?
– Это – чиж. Зовут Петей.
– Петя? Ты даришь мне Петю? Ой, какой милый! Как у него сердечко бьётся. И ты хочешь, чтобы я посадила его в клетку?
– Отпусти его.
Паприка блеснула голубыми белками и горестно вздёрнула брови.
– А он не умрёт?
– Ещё чего, – сказал Исполатев. – Он будет трепыхаться в небе и чирикать чижиные песни.
– Мне его жалко. А чиж Петя точно хочет на волю?
– Хочет.
– Тогда – сам…
Исполатев взял в кулак тёплый комочек перьев, открыл форточку и бросил птицу в сырое, покрытое рванью облаков небо.
Подходя в двенадцатом часу к дому, Исполатев заметил, как из телефонной будки у подворотни в его сторону устремилось что-то лёгкое и решительное. Тишину мартовской ночи разбудил вселенский грохот хлопнувшей металлической двери.
– Где ты шляешься, бабник чёртов! – Аня повисла на Исполатеве, крепко сжимая в руке вишнёвую сумочку. – Пусть не обещала, всё равно должен ждать – предчувствовать должен! – Она нащупала губами рот Исполатева. – Как мышь шамёршла… – пробубнила Аня, продолжая долгий поцелуй.
Обнявшись, похожие на разнополых сиамских близнецов, они бегом добрались до парадной и взлетели к дверям тёплой коммуналки. Аня сразу юркнула в ванную и взбила под струёй воды сугроб пены. Исполатев в комнате обнял гитару, потому что чувствовал себя в этот миг счастливее, но глупее инструмента:
я видел небо, бедное дождями, и дивных птиц на илистой косе божественного, но чужого Нила, я видел караваны, длинной цепью бредущие от славного Фаюма, и океан песка за тихой рощей душистых апельсиновых деревьев, я видел гордый строй вершин в нарядах чистейших из искристых кружев, черпал руками воду звонкую ручья, рождённого в любви от льда и солнца, по диким склонам, где подвижен камень, я собирал цветущий рододендрон – она смеялась: было, видел, трогал! – да, женщины не признают глагола прошедшего, для них не существует того, что пальцами, губами, взглядом нельзя ощупать тут же, сразу, мигом, и спорить глупо, я не спорил, нынче я говорю: мой рот запомнил податливое море, что по просьбе способно расступиться и впустить гостей в свои жемчужные владенья, а тело помнит зной и злую жажду пустыни яростной, а руки знают путь к оазисам блаженным, как дорогу вернейшую к ним знают караваны, а молодое сердце весело, как чадо снегов и солнца, трогай же губами и пальцами, пока всё это рядом, помни: один лишь только миг промедлить стоит – тотчас опередит тебя другая. . . . . . . . .
Ночью Аня была нежна и предупредительна, как напроказивший ребёнок. Исполатев говорил ей глупые ласковые слова, она слушала и влезала в тёплые шкурки разных маленьких зверюшек. А когда ночь предсмертно побледнела и собралась на покой, Жля сказала, что будь она старухой с памятью до подмёток, она бы и тогда не вспомнила ничего лучшего.
7. Наконец, о Павлове
И приснится Тимирязев
С толстым яблоком в руке.