На рассвете Курчатов отправился в поселок. Михаил попросил его разузнать, кто из его боевой дружины арестован, а кто скрывается. Если скрывающихся много, он попытается что-то предпринять. По крайней мере, без дела сидеть не будут.
Уходя, дядя Иван оставил ему кисет и уцелевшую краюху хлеба.
— Вернусь вечером, жди. Огня, однако, не жги, сиди в омшанике, там тепло.
День он провел в омшанике среди ульев. Несколько раз выходил на улицу, садился у порога, курил и напряженно вслушивался в доносящиеся из поселка звуки. Никогда еще ему не было так плохо: находиться рядом со своими — и бояться показаться им на глаза!.. Каково-то им сейчас, как живут, о чем думают? А те, что томятся в суровых уфимских застенках, хорошо знакомых ему по собственному опыту? Вот уж где настоящее царство «синих крыс»! Не пали бы духом, не опустили бы рук. Особенно раненые, которым, поди, и ран перевязать некому…
Он думал о матери, о братьях, о своих друзьях-боевиках, о тех, кто оказался за решеткой безо всякой провинности, испытывал перед ними непроходящее чувство вины, мучился невозможностью хоть как-то облегчить их тяжкую участь. «Не смог убедить, не сумел предотвратить», — в который раз выговаривал он себе, вспоминая день двадцать шестого сентября, ставший роковым для многих из его земляков.
Особенно горькими были мысли об отце: перед ним он винил себя безо всяких сомнений. Но убил его не он, и упреки Марии тут несправедливы. Не права она и в том, что один он виноват в тех бедах, что обрушились тем днем на его родной Сим. И разве в этой огромной общей беде нет его собственной беды, его собственного горя?
Эх, Мария, Мария, зачем ты так? И где ты сейчас сама? Удалось ли избежать расправы или тоже там, в тюрьме? Перед тобой, выходит, я тоже виноват. Кого же в таком случае винить мне, Мария?..
«Народ все превозмогет», — всплыли в памяти невеселые слова Чевардина. Превозмогет, чего и говорить, но этого мало. Пришло время учиться. Чтобы быть сильнее своего врага. Чтобы одерживать победы не на одном заводе, а всюду. Чтобы побеждать не на день, а навсегда.
И все-таки чувство вины на проходило. Ему было бы несравненно легче, находись он вместе со всеми. Может быть, там, в тюрьме, кому-то сейчас так нужны его ободряющие слова, его дружеский взгляд, пример, а он вот здесь, в лесу, живой и здоровый, слушает родной поселок и кусает в бессилье губы. Что и говорить, к такой роли он себя не готовил, к такому он не привык…
Вечером пришел Курчатов. Принес увесистую торбу с едой и свежие новости. Хороших среди них не было. Почти все его товарищи арестованы и находятся в тюрьме. На воле Иван Мызгин и еще несколько ребят, но где точно, узнать пока не удалось.
— Взяли и Саньку Киселева, — мрачно договорил Курчатов, — там, в тюрьме, сказывают, и помер товарищ твой.
— И Киселева?.. Тоже взяли… — поник Михаил.
— В ашинской больнице сыскали. Еле живого уволокли, ну и… Да что там говорить: звери, они и есть звери! Разве им человеками быть дано?
Михаил отвернулся, чтобы скрыть нахлынувшие слезы, и принялся сворачивать самокрутку. Посидели, помолчали. Когда Курчатов заторопился обратно, Гузаков попросил:
— Если о ком-то из наших дознаешься, дядя Иван, передай, что я жду их в лесной сторожке на Трамшаке. Это верстах в тридцати отсюда. Лучше искать через лесника Никифора Кобешова. Мызгин эти места знает тоже.
Уже прощаясь, Курчатов вдруг будто что-то вспомнил и принялся решительно стаскивать сапоги.
— Ну-ка, примерь. Сдается мне, что один номер обуви носим.
Михаил не сразу понял его намерения.
— Сымай свои башмаки. Куда тебе в них в лесу-то, навстречь зиме? Подойдут сапоги — бери, а я в твоих как-нибудь до дому доберусь. Только не тяни время, сынок.
Гузаков быстро переобулся, прошелся взад-вперед перед Курчатовым, смущенно улыбнулся.
— Подошли, дядя Иван, хоть правый и жмет малость. Неужто дарите — вот так, ни за что ни про что?
— Дарю, — мягко улыбнулся Курчатов. — Чтобы легче от полиции бегалось. Ну, прощай, однако, пора мне вертаться домой.
На рассвете Михаил покинул приютивший его пчельник и опять ушел в лес.
— Вот и зима, — повторил Гузаков, выходя в мягкую, обволакивающую тишину заснеженного уральского леса. Постоял, любуясь сказочной красотой, покурил, вернулся в сторожку за ведром и, осторожно ступая по свежему, незапятнанно-чистому снегу, направился к Трамшаку за водой для чая. На ослепительно белом фоне леса ручей казался тонкой черной ниткой, замысловато извивающейся между зарослями на дне уютного распадка. Мороз был еще слишком слаб, чтобы застудить питающийся горными родниками поток, и Трамшак весело скакал по своей каменной дорожке, закипая на перекатах и слегка дымясь. Говорят, местами он не перемерзает даже в лютые зимние холода.
Вскоре чай был готов. В сторожке аппетитно запахло распаренным смородиновым листом, жаль только к чаю ничего нет: последний сухарь он дожевал еще вчера.