Он беспрекословно подчинился. В куче мусора Марья Моревна нашла, как бы по наитию или по волшебству, то, что искала, – моток заплесневелой веревки. Она встала напротив Кощея – насколько же он выше ее, – прижавшись бедрами к нему по старой памяти. Она подняла его изящную руку и обвязала ее веревкой, конец пропустила через железное кольцо, на котором когда-то висел крюк для копчения мяса.
Кощей Бессмертный посмотрел на узел:
– Это меня не удержит. Это смешно. Я дохну на него, и он рассыплется.
– Что бы это доказывало, если бы ты не мог выбраться? – мягко спросила Марья и поцеловала его бледный рот в темноте. Ей казалось, что детское обожание Кощея лихорадочно вскипало в ней.
Он повис на стене, и слезы струились по его лицу:
– Я люблю тебя, Марья.
Она прижала палец к его губам:
– Тебе нет нужды говорить, Костя. Есть только один вопрос: кому водить? И на него нельзя ответить словами. Ты не будешь двигаться. Ты не будешь пытаться распускать узлы. Ты пострадаешь для меня, как я страдала для тебя. Тогда я буду знать, что твое подчинение мне – полное и истинное. Что ты достоин меня.
Марья Моревна обхватила лицо Кощея ладонями и прижалась к нему лбом.
– «Мы с тобой, ты и я, мы сделаем что-то необычное», – прошептала она. – Помнишь, когда ты мне это сказал, как давно это было? Ты знаешь, что мы сейчас делаем? Я скажу тебе, чтобы потом ты не мог говорить, будто я тебя обманула. Я забираю у тебя мою волю, а с ней я забираю и твою. Из уго́льного ушка, спрятанного в яйце, спрятанном в курице, спрятанной в гусе, спрятанном в олене. Когда мы закончим, ты отдашь мне свою волю, а я сохраню ее для тебя в целости. – Она улыбнулась с безмятежно закрытыми глазами. – Я очень хорошо научилась отдавать свою волю возлюбленному. Я стала крупным специалистом, можно сказать. А ты между тем новичок. Меньше даже чем новичок. И как хороший новичок, ты должен проглотить свою гордость.
Марья отпрянула, с блестящими глазами и пением в крови. Затем она повернулась и пошла по лестнице, волоча за собой по черным ступеням подол красного платья. Она закрыла за собой дверь и повернула ключ.
Глаза Марьи засверкали внезапным интересом, даже восторгом.
– Ну не весело ли это? – сказала она с улыбкой, которая зародилась на одной стороне лица и медленно проделала путь на другую сторону. Это игра, всегда игра. И когда ты наигрался, когда тебе стало скучно, ты просто объявляешь конец и идешь собирать грибы при свете луны.
– Прощу прощения, – отпрянула товарищ Ушанка.
– Мне нравится играть. Ты играешь просто здорово! Будто все это на самом деле. Будто все сокращения, цвета и комитеты тоже реальные, хотя они игрушечные. Занимательные, но в конечном итоге – утомительные.
Ушанка залопотала, сжимая свой блокнот:
– Уверяю тебя, товарищ…
– Приходи завтра опять поиграть, ладно? А то так скучно! Я чувствую, что мы уже подружились. –
– Я еще не закончила, товарищ Моревна!
– Ну ладно, ладно, Ушаночка, уже почти обед, нет ничего такого важного, что бы помешало обеденному перерыву.
Ушанка прекратила лопотание. Она опустила перо и блокнот, сложила поверх них руки и медленно улыбнулась по-волчьему.
– Да, товарищ Моревна, – прошептала она, – это было весело.
Она тихо пошла к двери и уверенно взялась за ручку своей недрогнувшей рукой.
Когда женщина ушла, Марья охватила шею рукой, слушая, как ужасно колотится сердце, как пот покалывает под тонкими волосами на висках. Она смотрела, как Ушанка идет вдоль по длинной узкой улице. С подола юбки свисала распустившаяся нитка, отражая луч солнца.
Глава 22. Каждый из них – Неуловимый
Марья Моревна вынашивала свой секрет как дитя. Сердце ее раздулось от него, потому что секреты – любимая пища для сердца. Жизнь ее перегнулась пополам, и сгибом стали полы в доме на улице Дзержинского, разделившие ее мир на верх и низ, на день и ночь, на Ивана и Кощея, на золото и кости.
– Клянусь тебе, март уже трижды в этом году приходил, Ксения Ефремовна, – сказала она утром, ставя чайник, глядя, как чай растворяется в воде, будто краска, успокаивая Ксению, кроша сосиску на сковородку. Марья положила руку на сердце, чтобы удержать секрет внутри. Ксения засмеялась и ответила, что снег слишком полюбил Ленинград, чтобы отступиться раньше июня. Они разговаривали как две молодые женщины со своими женскими заботами, а маленькая Софья колотила деревянной ложкой по столу, голося «Мамочка, мамочка», словно жалобную песню козодоя.